— Я не очень люблю, когда меня допрашивают, особенно в присутствии других людей, — сказал Йелланд. — Поэтому я не торопился явиться. Я не видел Оливера и не разговаривал с ним сегодня утром, а именно утро можно считать временем, относящимся к расследованию, если только он не предпочел позднюю ночь для того, чтобы броситься в последнюю, конечную тьму. Но я виделся с ним после обеда. Когда он ушел, я вышел вслед за ним.
А вот об этом ни Мэйкрофт, ни Стейвли не сочли нужным упомянуть, — подумал Дэлглиш.
— Я пошел за ним, потому что наш спор был более саркастическим, чем проливающим свет на сам предмет спора. Я заказал обед в Кум-Хаусе только потому, что проверил и убедился, что Оливер там будет. Мне хотелось вызвать его на разговор о его новой книге, хотелось, чтобы он нашел оправдание тому, что он написал. Но я вдруг понял, что гнев, направленный мной против него, имел совершенно иной источник. Я обнаружил, что есть еще немало такого, что мне нужно ему сказать. Будь на его месте кто-то другой, я не стал бы утруждаться. Я приучился не реагировать на невежество и злобу… ну, может быть, и не приучился, но в большинстве случаев психологически могу с ними справиться. Однако Оливер — совсем другое дело. Он единственный из современных романистов, чьи книги я читаю, отчасти потому, что у меня не хватает времени для развлекательного чтения, но главным образом потому, что время, потраченное на чтение его книг, не бывает потрачено зря. Он не занимается тривиальными вещами. Мне представляется, он осуществляет как раз то, о чем говорил Генри Джеймс: цель романа — помочь душе человека познать себя. Пожалуй, немного претенциозно, но, если человек нуждается в софистике художественного вымысла, в этой фразе есть доля правды. Я пошел за ним не для того, чтобы оправдать в его глазах то, что я делаю: в конце концов, единственный человек, которого мне необходимо убеждать, что я прав, — это я сам. Но я и правда хотел, чтобы он понял, или, во всяком случае, какая-то часть меня этого хотела. Я очень устал и выпил слишком много вина за обедом. Пьян я не был, но мыслил не очень четко. Кажется, у меня возникли два противоположных мотива — помириться с человеком, чью беспредельную преданность профессии я не только понимал, но и восхищался ею, и предостеречь его оттого, что, если он снова станет мешать работе кого-либо из моих сотрудников или моей лаборатории в целом, я привлеку его к ответственности по суду и потребую наложить запрет на его книги. Разумеется, я не стал бы этого делать. Это вызвало бы ту самую огласку, которой мы всегда стремились избежать. Но я был все еще сердит. Он остановился, когда я поравнялся с ним, и даже повернулся ко мне в темноте — выслушать, что я скажу.
Он замолчал. Дэлглиш ждал. Йелланд заговорил снова.
— Я объяснил, что могу использовать — и это слово вполне здесь уместно — пять приматов в ходе определенного эксперимента. За ними будут должным образом ухаживать, хорошо их кормить, выводить гулять, с ними будут играть, их даже будут любить. Смерть их окажется гораздо более легкой, чем любая смерть в природных условиях. И эта их смерть может со временем помочь облегчить боль, а возможно, и окончательно от нее вылечить сотни тысяч людей, может помочь покончить с некоторыми из самых страшных и трудноизлечимых болезней, известных человечеству. Неужели не должно существовать арифметики страданий? Мне хотелось задать ему один вопрос: если бы использование пяти моих животных могло спасти от пожизненных страданий, а может быть, даже от смерти пятьдесят тысяч других животных — не людей, а животных, — разве он не счел бы потерю этих пятерых особей оправданной с точки зрения разума и человечности? Тогда почему же не людей? А он ответил: «Меня не интересуют страдания других, будь они люди или животные. Я был просто увлечен спором». А я сказал: «Но вы же большой, гуманный писатель. Вы понимаете страдание». Я очень ясно помню, что он мне ответил: «Я пишу о нем; я его не понимаю. Я не могу вчуже испытывать страдание. Если бы я мог его испытывать, я не смог бы о нем писать. Вы зря тратите время, доктор Йелланд. Мы оба делаем то дело, которые должны делать. Ни для вас, ни для меня нет выбора. Но есть конец. Что касается меня, то конец очень близок». Он говорил с такой невероятной усталостью, будто ему это было уже безразлично.
Я повернулся и пошел прочь, оставив его одного. Мне подумалось, что я говорил с человеком, который не в силах больше терпеть. Он вроде бы ощущал себя сидящим в клетке, как одно из моих животных. И мне все равно, какие улики могут служить опровержением того, что это самоубийство. Я убежден, что Натан Оливер покончил с собой.
— Благодарю вас, — тихо проговорил Дэлглиш. — Значит, на этом закончилась ваша беседа, и это было в последний раз, что вы видели мистера Оливера и говорили с ним.