– Вот видите? – снова обратился Корт к Гейблу Штраусу. Тот кивнул, и Сван вдруг почувствовал себя марионеткой в детском кукольном спектакле, выполняющей роль, которую он не успел прочитать. – По закону нам даже не надо оформлять какие-то бумаги на возврат этой дарственной – я просто должен был унаследовать ее от деда, вот и все. Но как я уже сказал, обстоятельства тогда были совсем иные.
Абигайл все это время смотрела на Свана.
– Корт прав, – тихо сказала она ему, пока Гейбл Штраус что-то громко рассказывал ее внуку о правах собственности. – Дарственная принадлежит нам. Нико этого хотел бы. Корт – тоже его семья.
Свану показалось, что у него из легких выбили одним ударом весь воздух.
– Не смей говорить мне о том, чего хотел бы Нико, – процедил он. Остальные слова застряли у него в горле. Это были всего лишь слова, но он не мог их произнести. Не мог изречь неизреченное, ни разу не прозвучавшее вслух за последние шестьдесят пять лет:
Абигайл все еще улыбалась, и Сван вдруг поразился, какими старыми они стали. Как много лет оба прожили и как мало за эти годы изменились.
А еще больше его поразило то, что им почти нечего сказать друг другу.
Мари
Когда Мари наконец добралась до Норман-Клиффе, было темно, и она не сразу поняла, собирается ли солнце вставать или оно только что село. В водах Греции ей удалось «поймать попутку» – сесть на исследовательское судно, которое шло в Порто-Кайо на Пелопоннесе; оттуда она за четыре часа доехала на автомобиле до Афин, на самолете отправилась в Амстердам и дальше – в Нью-Йорк; шесть часов прождала в терминале рейс в Торонто, читая с экрана телефона последние отчеты Гектора; из Торонто на небольшом самолете добралась до Галифакса, а из Галифакса – на совсем уж крошечном до Сент-Джонса. Там в аэропорту ее встречал водитель, держа в руках картонку от коробки из-под рыбы с написанным большими буквами именем «МАРИ АДАМС». В его машине она заснула. Проснулась от того, что водитель тряс ее за плечо, вылезла на мощенную камнем улицу, прошлась немного и только тогда сообразила, что солнце все-таки не садится, а восходит. Норман-Клиффе на острове Ньюфаундленд просыпался, и даже сейчас, в полудреме, она не могла не заметить, что здесь очень красиво.
Мари стояла на вершине поросшего ежевикой холма, склон которого полого спускался к серой гавани, где не видно было причалов за стройными мачтами и корпусами судов. По склону было разбросано несколько дюжин домов, обшитых досками, чистеньких и просторных; в глазах пестрело от цветов, в которые они были выкрашены: там попадались и сдержанный синевато-серый, и мятежный алый, и ярко-желтый, и бирюзовый, без переходных тонов. Купы деревьев и пригорки между домами казались такими же суровыми, основательными и крепкими, как волны внизу; такой ландшафт тянулся вдаль от города до каменистого пляжа с одной стороны и до прибрежных скал с другой – диких, грозных, ощерившихся на океан, будто замерших перед броском.
Здание, возле которого водитель высадил Мари, было больше остальных на этой улице. Деревянная вывеска над дверью гласила:
Когда она проснулась, за окном щебетали птицы, и небо было уже не серое, а льдисто-голубое. Часы на тумбочке – циферблат, вмонтированный в кусок тусклой бронзы на подставке в форме большой ракушки – показывали 12:37 дня. Мари села на кровати и огляделась. В голове полностью прояснилось, мозг пришел в состояние боевой готовности.
Она уже так давно не спала на суше и так давно ее мысли не были заняты ничем, кроме «Калифорнийца», что на мгновение ей сделалось не по себе. Комната была маленькой и теплой; бежевые стены, кружевные занавески и деревянная мебель казались очень светлыми в солнечных лучах. На комоде стояла искусно выполненная модель черной шхуны с написанным золотыми буквами названием на борту: «Одела Блю». В двери ванной комнаты была декоративная панель из двух стекол с насыпанными между ними морским стеклом, галькой и песком. Мыло оказалось в форме штурвала. Окно выходило на гавань, на лениво-спокойные волны. И несмотря на столь внезапную перемену обстановки и усталость, Мари вдруг почувствовала себя как дома.