Бурлюк организовывал футуризм в его первоначальном варианте. Маяковский перерос футуризм, использовав его как трамплин для прыжка. В квартире Бриков закладывалась школа Маяковского, та, что впоследствии поднялась на поверхность. Школа, чьи судьбы связаны не только с непосредственными продолжателями интонаций Маяковского.
За обедом продолжалась беседа о политических злобах тогдашнего дня. О Горьком, о его журнале «Летопись», об отношении Горького к Маяковскому. О московском нашем «Млечном пути», слухи о котором докатились сюда. Маяковский слушал и вмешивался. И в то же время в нем продолжалась его неустанная работа. Слова, проходившие над столом, будили в нем особые представления.
– Надо послать заказной бандеролью, – по какому-то поводу сказал Брик.
Маяковский вцепился в слово и медленно разжевывал его:
– Бандероль, – бормотал он, повторяя за слогом слог. – Артистов банде дали роль. Дали банде роль, – гудел его голос, ни к кому не обращаясь, извлекая из попавшихся по дороге созвучий новые возможные содержания.
И вот я возвращался в Москву из города, словно приснившегося мне. Город для меня остался чужим. Настолько далеким, что мне странно теперь совмещать его с найденным впоследствии и обжитым Ленинградом. Кажется, тогда я был в другом месте, – сумрачном, тревожном и тоскливом, несмотря на освещенную тесноту Невского и шум переполненных спекулянтами и офицерами кафе. И единственным до конца реальным явлением был в городе для меня Маяковский. Вот мы идем по незнакомым улицам. Лицо Маяковского озабочено. Он шагает очень крупно, так что за ним трудно поспеть. Мы оказываемся на пустом пространстве, на обширной площади, занесенной снегом. С двух сторон сухие деревья безлиственных мертвых садов. Вдали неясные здания. Площадь безотрадно гола.
– Марсово поле, – сообщает Маяковский. Тут нам нужно проститься. Он пересекает снежное пространство. Я стою на ветру.
Возвращаясь в Москву, я думал о Маяковском. Я переживал впечатление от всего облика его, ставшего более твердым и отчетливым. Без желтой кофты, переступивший через сумбурные лозунги первоначального футуризма, он опирался на свое внутреннее содержание. Насколько выше он был доморощенных московских мэтров, следящих один за другим из-за угла и сообща обвиняющих Маяковского в отступничестве.
– Помилуйте, «Новый Сатирикон», стишки вроде сатириконца Горянского. А какая тяжелая рифма – ведет река торги – каторги.
– Все они сосут молоко из моей груди, – шутливо заметил однажды Маяковский.
А хлопотливый Брик тут же начал развивать идею:
– Надо издать сборник «Ученики Маяковского». Как вы думаете, они согласятся?
Брик назвал несколько фамилий.
Я ответил, что не согласится никто. Каждый из подражавших Маяковскому изо всех сил старается доказать, что именно он первый сказал – а.
Но, несмотря на сознание своего превосходства, Маяковский оставался чрезвычайно простым. Он радовался успехам товарищей и всячески готов был поддержать молодых. Фатоватая поза, вздернутая голова, самовлюбленные, процеженные сквозь зубы фразы, модное тогда кокетничанье собственной «гениальностью» – все это было глубоко враждебно ему. Прямо, без всяких предисловий, не желая выслушивать никаких благодарных восклицаний, подошел он к телефону, позвонил в журнал «Очарованный странник», опиравшийся на левую молодежь, и совершенно категорически предложил редактору назначить мне скорую встречу и напечатать мои стихи.
Как бы для того, чтоб наглядно ощутить разницу между людьми и течениями, существовавшими тогда под обветшалой вывеской футуризма, на обратном пути в Москву я встретился в поезде с Самуилом Вермелем.
Я упоминал уже об этом поэте-издателе. Им выпущен был в ту пору альманах «Весеннее контрагентство муз» с Маяковским, Бурлюком и Пастернаком. Вскоре должен был выйти большой сборник «Московские мастера» с Хлебниковым и Асеевым. Сам Вермель издал свои «Танки» – коротенькие стихотворения в духе японских поэтов. Худой, невысокий и чопорный, Вермель впоследствии занимался театром и даже играл Пьеро в «Покрывале Пьеретты» у Таирова. В высокой котиковой шапке, в темной шубе, отлично пригнанной к его сухой фигуре, Вермель сидел со мной за утренним кофе в Клину и потом в вагоне, подъезжавшем к Москве. Полузакрыв холодные, темные глаза, он говорил, главным образом, о себе.
– Мои стихи вызывают раздражение. Меня встретит еще большее недовольство, когда я напечатаю стихи из одной строки.
Действительно, такое «стихотворение» впоследствии появилось: «И даже кожей своей ты единственная».
Типичный эстетствующий буржуа, Вермель уловил, что левое искусство может быть прибыльным предприятием. И в деловом, и в материальном отношении он счел выгодным к нему присоседиться. Футуризму грозила опасность быть прирученным и использованным буржуазией. Несомненно, не произойди революция, многие бы «левые» пошли на эту удочку. И можно представить без труда, в каких яростных формах разыгралась бы тогда их борьба с Маяковским.