Когда я прочел Лиле Юрьевне и Василию Абгаровичу отрывок из своего «Случая Мандельштама», после обмена мнениями о Мандельштаме (был ли он на самом деле большим поэтом или всего лишь «Мраморной мухой»), Л. Ю. вдруг сказала:
— У меня к вам личная просьба.
Просьба состояла в том, чтобы я убрал из своего текста одно слово.
Слово это относилось к Маяковскому.
Я уже говорил, что отрывок, который я им читал, был не столько о Мандельштаме, сколько о Маяковском. И в этом отрывке, приведя знаменитые строки Владимира Владимировича — «Мне скучно здесь одному впереди, — поэту не надо многого, — пусть только время скорей родит такого, как я, быстроногого», я писал:
► Идеи, проповедуемые Маяковским, были официальными догматами и расхожими массовыми лозунгами. Говорить о том, что современники не доросли, не дозрели до понимания и приятия этих идей, разумеется, не приходится.
Почему же и у него вдруг прорвалось это чувство человека, оторвавшегося от своих, забежавшего далеко вперед? Ведь не о личном же одиночестве старого холостяка эти тоскливые жалобы:
Или:
Вот эти слова об одиночестве «старого холостяка» Л. Ю. и попросила меня вычеркнуть. Собственно, даже не слова, а только одно слово: «холостяк».
— Я была женой Маяковского, — сказала она. — И это вскользь брошенное о нем слово «холостяк» меня задело.
Я легко пообещал Лиле Юрьевне выполнить эту ее личную просьбу. Но — не выполнил.
Когда я давал ей это свое обещание, проблема публикации моего «Случая Мандельштама» была из области фантастики. Я тогда и думать не думал, что доживу до возможности увидеть этот свой опус напечатанным типографским способом. А когда такая возможность представилась (четверть века спустя), — забыл про свое обещание. То есть — не то, чтобы совсем забыл. Помнил, конечно. Но не только оно, а и сама просьба Л. Ю., как мне тогда казалось, уже потеряла свою актуальность.
Ведь слово «холостяк» так больно задело ее тогда только лишь потому, что оно неожиданно (неожиданно для меня!) рифмовалось с той гнусной кампанией, которая на протяжении нескольких лет велась против нее в печати.
Кроме строк, обращенных к Пушкину, в которых он признавался, что «теперь свободен от любви и от плакатов», в том же 1924 году он сделал такое же признание женщине. Не совсем, правда, реальной женщине, а женщине-мифу. Но сделал он ей не только это признание, но и, можно сказать, формальное предложение руки и сердца:
Это предложение руки и сердца было, конечно, шуточное. Но боль, прорвавшаяся в строчке «В Москве больнее спускают… Куда!», — настоящая.