Запишу здесь, пока Леонилла будет разделять личную трапезу Аллы и генерала (Алла все еще не возвратилась с репетиции) – заставлю себя вписать сюда то, что вспомнилось – в числе других воспоминаний этой ночи, – но вспомнилось с необычайной яркостью во всех оттенках: разговор с ныне покойным д-ром Добровым обо мне.
Вспомнилось это с такой живостью переживания, с таким волнением, что, если бы я спала в комнате одна, я бы включила свет и записала со всеми “словечками” незабвенного Филиппа Александровича то, что он говорил.
Филипп Александрович, с громким, как для театральной залы, добродушным хохотом, продолжая разговор:
“А в том особенность ваша, Вавочик (так он звал меня даже в старости, иногда «Вавочка»; познакомилась я с их семьей, когда мне было 36 лет), что все люди живут реальнейшей жизнью, служат, лечат, строят или по домашним делам что-то выполняют – стряпают, шьют, купают детей, вытирают им носы. Сапожничают, столярничают, что-то преподают, что-то продают – только один Вавочек (опять хохот) – не удостаивает во все это вмешиваться. У него есть кресло в партере, и он задумчиво и внимательно во все это всматривается. (Тут я возражаю, что кресла у меня нет, что смотрю я иногда с 5-го яруса, с галерки.)
– Согласен, – говорит он, – бывает, что и с галерки, – но все ведь сводится к тому, что Вавочек – зритель.
– Для чего же он, по-вашему, смотрит на эту сцену? – говорю я. – По-вашему, ведь он поэт – ну и смотрел бы только на звезды, на красоты мира и на то, чем живет его душа…
– Позвольте, позвольте! Дайте мне договорить, – перебивает он меня. – Я и хотел сказать сейчас, что, посидевши в партере, кое-что из увиденного захвативши домой, он и спешит к звездам, к красотам природы. И к тому, чем живут люди в мечтах, в любви, в трагедиях своих. Часть этого попадает в его стих, часть расточается направо и налево для приятных бесед. И в сторонке от жизни, от реальной жизни, именно в этом своем и чужом
– Вы забываете, – говорю я, – а может быть, и не знаете, что я ведь начала жизнь с того, что была в киевском осколке партии народовольцев. А когда она распалась, искала возможности поступить в сельскую школу учительницей, чтобы стать ближе к народу с целью «пробудить в нем революционное сознание». Но это не удалось – Киев не дал мне свидетельства о благонадежности.
Когда я узнала, как плохо живется ссыльным в Карийских тюрьмах (прочла книгу Кенана – запрещенную, к запрещенным книгам у моего поколения была неудержимая жадность), явилось желание и надежда с помощью близкой революционной молодежи поднять в сибиряках «революционное сознание» и с их помощью освободить карийских узников. И вообще, начать революцию.
Тут меня прерывает громоподобный добровский смех и сквозь него восклицание:
– Такого разгара фантастики я даже в вашем прошлом не подозревал, фея Фантаста. Есть у Андерсена, кажется, сказка про фею Фантасту[916]
. Так все в истории революции нашей и нужно будет записать.”Не помню, что я тогда сказала моему собеседнику. Кажется, кто-то ворвался в нашу беседу и мы ее на этих надсоновских и байроновских словах прикончили.
Но в сегодняшнюю ночь я сказала моему другу: “Не моя вина, что я так поздно, так непоправимо поздно, в последние годы обессилевшей старости поняла, что работать – на каждом шагу, каждый день что-нибудь нужное делать для каждого, кто во мне нуждается, или участвовать в какой-то общей для всех нужной работе, – могло быть теперь для меня смыслом и счастьем моих последних дней при согретости Любовью, какая вошла в мою душу требовательным желанием реализации – вошла так поздно”.
Из вчера записанной, бывшей в старинные времена беседы с Филиппом Александровичем, вспомнившийся после записи отрывок беседы: “…Должен вам сказать по секрету, Вавочек, что психиатр на моем месте обозвал бы каким-нибудь словечком из медицинской терминологии этот страх ваш перед оформлением и закреплением Вашей «линии жизни» и жажду как можно скорее покончить с «воплощенным состоянием». (Филипп Александрович знал, что я бежала из Киева от предложения местного миллионера Бродского основать в Киеве детский журнал, на что он хотел вручить мне 15 или 20 тысяч, точно не помню.)
Но я не вижу в вас той слабости волевого начала, с какого мой коллега, может быть, начал бы обследование сущности вашей «дегенеративности». Этот термин, между нами говоря, я заменил в вашу сторону словом «прогенеративность». Я чувствую в вас – правда, недостаточно хорошо оснащенный, корабль для плавания по тем морям будущего человечества, куда он – на свой риск – направил свой путь. Но будем надеяться, что в нужный срок Общий Путеводитель всех кораблей пошлет ему необходимого лоцмана, который не даст ему разбиться о подводные скалы и научит, как без лишних блужданий держать путь на Восток. У вас об этом есть стихотворение, где запомнились мне четыре строчки: