Предночное время и ночлег – с 9-ти до 9-ти – у Валечки. Во внешности у нее за месяцы нашей разлуки (4 мес.) что-то появилось болезненное. Может быть, следы переутомления от работ и забот (душевных и посылочных о Викторе). От него после долгого промежутка в письменном общении прекрасное письмо. Веет от него духовным мужеством и светлой, не умещающейся в слове, углубившейся и одновременно поднявшейся ввысь Любовью (которую уже хочется писать с большой буквы). Невольно думается: “А ведь не была бы она такой, если бы прошли эти годы в так называемом «супружеском счастье». Помешало бы это супружеское счастье подняться на ту ступень, где она теперь”.
170 тетрадь
21.1–9.2.1953
Общение с А. П. Чеховым во сне.
Один из редких снов, где вся суть, все душевно-духовное значение пережитого во сне сводится к встрече – еще более яркой, чем наяву, с кем-нибудь из умерших дружественных нам лиц.
Действие последнего сна происходило в гостинице, которой в жизни не было, но в снах этого типа повторялась. Огромная многоэтажная гостиница, типа американских домов. Но во сне – я чаще в нижнем этаже. И на этот раз – в знакомой по другим снам крайней комнате нижнего этажа. Живу в этой шаблонного вида комнате одна. Временно. Проездом в другие страны. Пишу что-то о заграничных впечатлениях (как было наяву, в те стародавние годы) и живу, как и тогда, на эту построчную плату. Возраст мой – между 23–27 годами. На мне платье, какое наяву было в те года и нравилось мне больше других – темно-серое, отделанное черным шерстяным кружевом – у ворота, в конце рукавов, на груди. Очень оттеняло оно белизну и нежность лица и рук. И как в те годы наяву – пышная каштаново-золотистая коса ниже пояса – или вокруг головы каштаново-золотым нимбом.
С тетрадью в руке отворяю дверь на чей-то стук – и передо мной вырастает Антон Павлович. В кусочках этого сна есть отрывки воспоминаний одной малоизвестной писательницы о ее знакомстве с Чеховым[932]
и о тех чувствах, какие она, по ее мнению, в нем пробудила, но ответить на которые не могла – так как у нее был муж, хоть и не очень любимый – и грудной сын.На лице его отражается власть очарования моей внешностью.
– Я пришел, – говорит он, – с прозаической целью (тут нечетко помню: что-то о сломанном перышке, о ручке для пера…).
– Что же вы не входите, Антон Павлович? – говорю я. – Разве вы не видите, как я рада встрече с вами? После вашей первой книжки я не переставала мечтать – вот так лицом к лицу с вами побыть и чем-нибудь вам стать нужной – хоть перышком для ручки.
Дальше – чаепитие друг против друга, за маленьким столом, оживленный – с чувством все растущей близости – разговор о его книгах, о двух его пьесах (наяву только что прочитанных мной). И тут же о “каштаново-золотой короне” – и царственной власти ее. Я могла бы воссоздать, но не с помощью памяти, а творческим воображением – длинную беседу нашу, – но мне достаточно того душевно-духовного ощущения, что Чехов вошел в мою жизнь “помимо воли, но всем сердцем, всей душой” (его слова).
Дальше нужно бы или писать рассказ на тему, заданную этим сном, или отметить только глубоко серьезное и радостное чувство, что “вошел Антон Павлович в мою жизнь” – как я даже не смела мечтать: “всем сердцем, всей душой своей”. С этими словами рассказа о нашей встрече с Чеховым кому-то, не то Анне Васильевне, не то Оле (Веселовской) – я проснулась. И целый день жила переполнявшим сердце чувством, что прошло через мою жизнь нечто важное и прекрасное, что не прошло мимо меня то, что называют “счастьем” – и что я к старости стала произносить в насмешливых кавычках, как игру воображения, далекую от реальности.
171 тетрадь («Не могу»)
10.2-21.3.1953
Под кровом Оли, Анечки и Иванушки в ожидании, когда они проснутся. Мария Прокофьевна, работница их, предсказала, что “могут подняться только в 1-м часу, если дитё не давало ночью выспаться”.
Движение всей Москвы к Кремлю для прощания со Сталиным вошло и в мою жизнь тем, что загородили дорогу на “жилплощадь” Мировича – единственное место, куда у него есть право в какое угодно время и на сколько угодно времени до самой смерти не быть удаленным. И только по какому-то водевильному штриху моих судеб удаляемой по нескольку раз в год – или из-за того, что Леонилле по характеру ее болезни трудно болеть в моем температурном (холоднее, чем у нее) окружении, или оттого, что несносны для моей гипертонии условия ее недугов.
Но зачем же я пишу об этом в такие дни, когда всем существом душа моя, поскольку она не только моя, но и живое звено с Душой моего народа, – погружена в какую-то безмолвную, пока словами невыразимую Мысль – вернее, Мыслечувство.
В нем есть что-то похожее на то, что было в детстве в дни Страстной недели, когда ее траурно-черный воск свеч, плащаница, погребальные напевы – все это не только рядом – но и по существу неразрывно с Пасхальным Торжеством, с верой в него, с ожиданием на него.