М. забрали на улице, напротив дома – на ступеньках телеграфа.
Когда впихивали в машину, один из гэпэушников нечаянно наступил на его шарф, стащил с шеи М., отбросил ногой в сторону. Шарф остался лежать на ступенях, извивающаяся пестрая лента.
Принесла знакомая официантка из кафе на углу.
“Я шла на смену, смотрю, твоего потянули…”
Л. не сразу поняла, что произошло.
* * * * *
По короткой улице, обсаженной уже в новые времена густым кустарником, Л. дошла до пруда и повернула направо – на дорожку, огибающую пруд. Предстояло идти по ней в почти полной темноте, только под отблеском дальнего городского зарева, отражавшегося в ночных облаках, минут двадцать. Она сама удивлялась своему бесстрашию, но не боялась совершенно. Объяснить это можно было только истерическим состоянием, когда все внутри дрожит и не вполне отдаешь отчет в происходящем.
А тогда, в том июне, она боялась, смертельно боялась. Жен брали по-разному – некоторых сразу следом за мужьями, некоторых через полгода или даже год. Закономерность уловить было нельзя, от этого было еще страшнее. Именно от страха она и додумалась, поняла: все зависело от мужа. Если он сразу признавал, что жена тоже участвовала в троцкистско-зиновьевской банде, ее и брали сразу. Если же упорствовал, – говорили, что упорствующих сильно бьют, так что запираться было вдвойне бессмысленно, – то жену арестовывали тогда, когда муж, наконец, подписывал показания…
– И кому будет лучше от его правды? – спрашивала неизвестно у кого Л. – Кому поможет его правда?
Тем более, что он правды не знал и не хотел знать.
Но М. нашел третий вариант финала – драматургическая его изобретательность не уступала поэтической. Как ему удалось в набитой битком камере разодрать на ленты свою рубаху и привязать петлю из этой ленты к внутренней оконной решетке – неизвестно. “Я не вынесу допроса, – сказал он ей беззвучно, одними губами, наутро после ареста, во время первого свидания, ставшего и последним. – У меня только один выход…”
Она посмотрела ему прямо в глаза и согласно кивнула. Это был выход и для нее, во всяком случае, шанс отделиться и уцелеть.
И даже фамилию ей не пришлось возвращать свою, местечковую. Начальство оценило ее деликатность и готовность сотрудничать в решении проблемы, называвшейся “выдающийся поэт М.”. В газетах сообщили о “трагической гибели”, в то же время почти официально, на всех углах говорили о белой горячке и самоубийстве. Правдоподобная эта версия ползла из кабинетов и дежурок бывшего страхового общества “Россiя”, едва ли не из-за кремлевской стены… И про Л. будто забыли, никуда не вызывали, но никуда и не приглашали, ни на какие вечера памяти. Впрочем, отчисления от мгновенно изданного двухтомника пришли исправно, она получила деньги, как получала всегда, по доверенности, и никто слова не сказал – мол, доверитель-то… того… Все молча согласились считать переданную из камеры, непонятно кому адресованную невнятную записку официальным завещанием. Следовательно, она была признана вдовой.
И она боялась непереносимо, как и следовало вдове, и чем дольше продолжалась спокойная жизнь, тем она больше боялась.
В начале третьего месяца, не выдержав страха, она пришла к человеку, от которого зависели и сами писатели, живые и мертвые, и их жены или вдовы, – к Ф. Пришла, как к старому знакомому и человеку своего круга – когда-то на каком-то торжестве в Кремле М. их познакомил…
* * * * *
Костлявая мымра в круглой глубокой шляпке, из-под которой торчал клок желтых, как у клоуна, паклеобразных волос, – такая внешность секретарши исключала любые слухи, – загородила рукой телефонную трубку и что-то в нее пробормотала. Выслушав ответ, она мотнула головой в сторону двери с латунной дощечкой, на которой не было ни должности, ни званий – только имя и фамилия.
Кабинет Ф. был весь, до потолка, обшит лакированным деревом. Гигантская шкатулка, туго заполненная тошнотворно сладким запахом трубочного табака и еле уловимым едким дуновением какой-то химии…
Потом она узнала о его больных почках и диабете, и научилась сама впрыскивать ему инсулин, когда лицо его делалось зеленовато-желтым, и даже наловчилась стимулировать массажем испускание мочи. Для этой цели оборудовали специальный чулан за кабинетом, и оба очень опасались, что кто-нибудь доложит об этой роскоши наверх – объясняй потом насчет болезней. Больных там, на самом верху, вообще не любили, они напоминали о человеческой смертной природе. А уж такое неприличие, как особое отхожее место, которое посещается в компании любовницы, ему точно было не по чину…
Он ни разу не посмотрел на нее за полчаса разговора – занимался трубкой. Постукивал ею о край стола, выковыривал какой-то специальной лопаткой пепел, протягивал витую проволоку с вплетенной щетиной сквозь узкое отверстие мундштука… Потом начал сосредоточенно трубку набивать, утаптывать табак широким большим пальцем с плоским ногтем…