Девица одна, из дворянок, лет эдак пятнадцать назад рассказывала мне случай из ее детства, который чрезвычайно меня поразил. Чем, собственно? Разве мало видали мы душевных терзаний, в особенности со стороны детских, совсем еще не тронутых душ? Превеликое множество, и среди них такие, что содрогнешься безвозвратно. Но тут история особенная: растление происходило через предмет сугубо научного свойства в буквальном смысле этого слова. Слыхано ли дело, чтобы развращение постигало от занятия геометрией или естественной историей?
Давеча прочел я в “С.-Петербургских ведомостях” о необыкновенном научном успехе этой барышни, и с удивительной ясностью передо мной предстал тот вечер и тот рассказ. Свершения ее блистательны: Софью Корвин-Круковскую, ныне по мужу именуемую Ковалевской, избрали в Московское математическое общество, присвоили приват-доцента – первой, первой женщине во всей Европе. Но отсутствие робости и кротости в характере – еще не основание, чтобы вскочить в бурлящий котел человеческих страстей. СК жила и живет с ошпаренной душой, еще более неприкрытой и беззащитной, чем у иных тихонь.
Через полгода я сватался к Анне Васильевне, Софьиной старшей сестрице, да и глупо. Наскочил, не поразмыслив, и вообще, незачем было. Но не в том сейчас сюжет. В Соне. В яростности ее. Шел я тогда от их дома на Васильевском к себе на Малую Мещанскую – не ближний свет – и все перебирал, как четки, слова ее, все спрашивал себя, отчего так мутна моя душа, и вот только теперь понял.
Когда я познакомился с сестрами Анной и Софьей, Софе было семнадцать лет, а говорила она о дальнем детстве – своих двенадцати. Чистый с виду ангелок, но с коготками и с инфернальными страстишками. Откуда? – задался я вопросом при первом же взгляде на нее. Миловидна: круглое лицо, обрамленное парой витиеватых локонов,
Первый мой визит к ним прошел прескверно. Явился я для знакомства с Анной – ее старшей сестрой, та представила в “Эпоху” рассказ и повесть, очень недурно и живо написанные. Разговор шел натянуто, их
И тут Софа, словно желая вознаградить меня за неловкость первого знакомства, пропозирует: не желаете ли послушать мою историю из детства? Ох, внутренне простонал я, сколь же слушать мне откровения барышень? Но из приличия кивнул.
– Жили мы тогда, – начала Соня, – почти постоянно в нашем имении Полибино Витебской губернии. Временами нас навещал дядя – старший брат моего отца Петр Васильевич, и очень я была к нему привязана. Дядюшка представлялся нам всем существом в полном смысле слова не от мира сего. Хотя, будучи старшим в роде, принужден был изображать главу семейства, а выходил один смех: каждый, кому только вздумается, помыкал им, и первая – моя гувернантка, и все в семье так и относились к нему, как к старому ребенку.
– Он был холост? – поинтересовался я.
– Говаривали, – ответила Соня после паузы, – что супружницу убила прислуга из ненависти, очень уж жестока она была и несправедлива.
– Сонечка, не черни родню, – одернула ее Анна, – прислуга вечно рассказывает небылицы. Но что правда, был он вдовец.
– История ведь будет с плохим концом? – осторожно предположил я. Краем глаза я заметил, как сестры переглянулись, прежде чем Соня продолжила.
Софья продолжила о дяде, и я живо представил его себе с ее слов: ленив, тяжеловесен, большеголов, чтение до одури, до запоя, красные растертые глаза, перхоть на засаленном вороте. Ну-ну. Вот он с хрустом поднимается из пыльного кресла в дубовой библиотеке, шуршит газетой, ругает каналью Наполеошку, чертыхается на Бисмарка.
– Политика делала его кровожадным, – уточняет Софья, – заслышав о злодеяниях деятелей, он принимался трясти большой головой, беспощадно фантазировать, воображая нелепые казни для преступников. Но длилась его отвага недолго, он быстро стихал, всегда внезапно, лицо его изображало вдруг смущение и раскаяние, особенно когда наша общая любимица левретка Гризи принималась скулить от его речей, а такое случалось нередко.
– Но какой у него был взгляд? – поинтересовался я.