Читаем Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось полностью

— А я ходила и слушала. Это был первый год работы. Ее всегда хвалили, а тут… «Давай, говорю, мы с тобой попоем». И когда я начала с ней петь, она сразу же поняла разницу между моей интонацией и своей. «Все поняла», — говорит. И больше никогда подобного у нас не было.

— Она не была солисткой?

— Нет. Пела только в хоре. Вот, может быть, поэтому она и ушла. Были голоса посильнее и шире по диапазону. А у Майи был камерный голос. Она никогда не претендовала, никогда. А вот на вечерах хора я видела ее совсем в другом плане. Из скромной девочки она превращалась в такую актрису, такую Лолиту Торрес! Она ее очень любила и пела ее песни бесподобно.

Часто я занималась с нею у себя дома, на Неглинной, я жила в коммунальной квартире, и когда Майя приходила, ее соседи мои хорошо встречали, а это с ними не всегда бывало.

А еще на вечерах она пела русскую песню, народную — «Не велят Маше на реченьку ходить». Я еще удивлялась, как она из шаляпинского репертуара попала к ней? С большой душевностью пела. Помню, я подумала — девочка она совсем молоденькая, а чувства такие взрослые.

…Свою небольшую книжку воспоминаний Лобачева назвала строкой из стихотворения Вадима Шефнера — мудрого, старого и честного питерского поэта. Они приведены в ее книжке. И я понял, прочитав их, почему Елизавета Алексеевна взяла однажды книгу и начала в ней писать очерки о людях, с которыми встречалась и которых уже нет на белом свете, и почему там под номером пятьдесят семь появился очерк о Майе Кристалинской.

Стоит ли былое вспоминать,Брать его в дорогу, в дальний путь?Все равно — упавших не поднять,Все равно — ушедших не вернуть.И сказала память: «Я могуВсе забыть, но нищим станешь ты,Я твои богатства стерегу,Я тебя храню от слепоты».В трудный час, на перепутьях лет,На подмогу совести своейМы зовем былое на совет,Мы зовем из прошлого друзейИ друзья, чьи отлетели дни,Слышат зов — и покидают ночь.Мы им не поможем, но ониК нам приходят, чтобы нам помочь

Глава шестая

Эпоха уходит, хлопнув дверью…

1

Чем дальше уходит время, тем о нем труднее писать. И вовсе не потому, что наша: память несовершенна, что целые пласты событий выветриваются из нее. Приходят новые поколения, они любопытны, это свойство молодости, но любопытны только к тому, что окружает их, и не очень — к ушедшему. И если ты старец — с колокольни тех, кому немногим более двадцати, — обремененный своим временем, в котором ты плыл, а на барометре стрелки зашкаливали на «буре», и уцелел ты чудом, — не обижайся на них и все же попытайся поделиться тайнами своего бытия, памятью своей — ведь она щедра, когда ее приводят в движение…

Тот год, когда Майя переступила порог дома на Пушечной, глядевшего на ударную постсталинскую стройку будущего «Детского мира» — здания, составившего, как ни смешно, чуть ли не ансамбль с соседней многооконной глыбой, олицетворявшей другой мир, и совсем не детский, мир лагерей и тюрем, — был первым годом «оттепели». Так назван именно пятьдесят четвертый год Ильей Эренбургом, сразу же уловившим свежесть в ветре, свистевшем над страной. С публицистической скоростью Илья Григорьевич немедленно отозвался повестью с таким названием на неожиданно закончившийся сталинский мороз. По стране морозы больше не гуляли, хрущевское сумасбродство порождало только заморозки.

«Отогревались» литература, искусство, казалось, впереди — весна, спешно вытряхивалась вся пыль, набравшаяся за зиму, и вместе с пылью уносились в небытие все эти «романы от лукавого» — эти «От всего сердца», «Кавалер Золотой Звезды», «Белая береза», «Югославская трагедия», «Счастье», надоевшие читательскому люду «флагманы» литературы второй половины сороковых.

Не отставал и театр — в пылинки превратились «Зеленая улица», «Рассвет над Москвой», «Великая сила», «Чужая тень», «Русский вопрос». (Театрам было проще — от «глубоко идейной» пьесы можно было спрятаться за широкие спины Шекспира, Чехова, Островского или уж — на худой конец — Вишневского и Тренева.) Быстро образовался вакуум, но столь же быстро стал заполняться новичками, хлынул поток их романов, стихов, пьес. В нем быстро разобралась история, уничтожив подельщину и вставив читателю и зрителю то, что ему по душе…

Казалось, что «верха» отступили…

Не тронута «оттепелью» пока еще оставалась песня. Наверное, потому, что музыка — самый консервативный вид искусства, на новации композиторы идут неохотно, семь нот — не семь страниц на пишущей машинке, их сочетание диктуется не столько мышлением, сколько чувством. А оно трудно для прочтения.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже