– В «Болеро», так же, как и в «Кармен», было самое страшное для советского государства – секс. Мы должны были все быть кастрированными. Фурцеву я не вспоминаю плохо, она сама страдала и мучилась из-за того, что советская власть на нее давила. Но «Кармен» она принять не могла, ее бы просто сняли. Фурцева говорила мне: «Майя, прикройте ляжки!» И это при том, что в пачке-то классической ляжки открытые, то есть логики никакой! Мне говорили: вы сделали женщину легкого поведения из героини испанского народа! А это что, Долорес Ибаррури?!
Не успела Плисецкая переступить порог редакции, как к ней бросились за автографами.
Я рада, что сейчас все голые, я в восторге. Вот вам, получайте!
– Ничего. Даже смыли пленку с моим творческим вечером, когда я танцевала «Болеро». Мне всегда хотелось нового. Одно и то же немыслимо. Я даже меняла пачки, головные уборы. Это действовало на мое поведение на сцене – хоть что-то иное!
«Фотоаппарат зафиксировал как раз то мое движение, которое было настрого запрещено Министерством культуры с диагнозом – «чрезмерно сексуально»!..» Майя Плисецкая
– Наоборот, я ей помогала. Надя сама об этом не раз говорила. И пресса писала тоже. Она очень хорошо танцевала, и в последнее время даже лучше, чем в молодости. Я давно ее не видела. Если вас так интересует этот вопрос, мой совет: обратитесь к самой Надежде Павловой.
– Уланова не допускала до себя никого. Это была стена. Она даже не шла, а пробегала по коридору, боясь с кем-нибудь встретиться глазами. Как-то один поклонник шел за ней: «Галина Сергеевна…» – нет ответа. И только на третий раз она повернулась и сказала: «Сколько вам надо?» Этот мальчик чуть в обморок не упал. Она абсолютно боялась людей. И потому даже умерла одна.
Майя Михайловна: «Ну как мы смотримся?»
Когда мы вместе репетировали «Лебединое озеро» и я звонила ей по телефону, то сразу быстро произносила: «Это Майя, Галина Сергеевна, здравствуйте». Если бы я не сразу представлялась, возможно, она бы бросала трубку.
Женщина есть женщина.
– Она была талантливой актрисой. В жизни Уланова доверялась только своей помощнице Татьяне, которую не любили все и прозвали Цербером.
– Она катастрофически не прошла в Каире. Казалось бы, ну что Каир – не Нью-Йорк, не Париж, не Москва, подумаешь! Но она при своей гордости не могла с этим смириться. Этого, кстати, никто не знает. Иногда она говорила мне такие вещи, о которых, это точно, никто больше не знал.
– Все люди разные: кто добрый, кто жадный, кто завистливый. Вот Катя Максимова – замечательная балерина и совсем не завистливый человек. Это большая редкость среди артистов. А Григорович завидовал всем и всех ненавидел. Лифарь – мировое имя, балетмейстер «Гранд-опера» – мечтал поставить в Большом театре «Федру». Сказал: «Если мне разрешат, я подарю России принадлежащие мне письма Пушкина». Григорович сказал: «Нет». Письма Пушкина ушли в Швейцарию. На пушечный выстрел не подпустил Лифаря. А теперь Григорович – председатель жюри конкурса имени Лифаря в Киеве, куда отказались ехать французы, зная эти отношения.
– Всегда хорошо. Ни с кем никогда в перебранках не была, ни разу в жизни. Хотя у каждого были свои плюсы и минусы. Больше всех я танцевала с Фадеечевым. Кроме него, из моих партнеров в живых уже почти никого нет. Все поумирали – и наши, и иностранные. Печально!
– Он сам себя терзал. И был совсем непростой человек. Когда человек хороший, то в трудную минуту он не остается один. Это мои наблюдения. А он остался одинешенек.
– Наверное, такие люди есть, не знаю. Я вообще считаю, что должен быть директор – хороший администратор, а не балетмейстер, не режиссер.