Пустовалов нарисовался на пороге минут через пять бодрого трезвона. Его покачивало из стороны в сторону, как на палубе, одной рукой он придерживался за стену, а другой обнимал лоб, потому что в противном случае его гудящая, как провода под напряжением, голова непременно лопнула бы и разлетелась осколками. Если он и узнал соседку, то все равно не имел ни малейшего желания интересоваться, зачем она явилась. Пустовалов повернулся, на подкашивающихся ногах проковылял обратно в комнату и рухнул на кровать – лицом вниз, чтоб уж гарантированно ничего не видеть и не слышать. Ба, вздохнув, прошла следом, открыла форточку, в которую радостно ворвался морозный воздух. Потом полюбовалась стоявшими на столе остатками вчерашней роскоши, завернула их в газету и отправилась на кухню. Кухня была девственно чиста. Не в том смысле, что в ней было чисто, просто не было ни намека на какие-нибудь продукты. И даже искомого мусорного ведра не было. Созерцание пустоваловской кухни окончательно укрепило Ба в сознании своей правоты, и она, оставив хозяина лежать поперек кровати, отправилась к себе за анальгином, котлетами, хлебом и заваркой. Однако, подумав и еще раз вздохнув, она положила анальгин обратно в аптечку и вместо него взяла конфискованную вчера у Галины недопитую бутылку водки.
Вернувшись в нехорошую десятую квартиру, Ба растормошила несчастного художника и едва ли не на себе отволокла в ванную, где заставила его принять холодный душ. Причем стесняться не пришло в голову ни Ба, ни Пустовалову: у него слишком болела голова, а она воспринимала шатающегося художника лишь как объект лечения, который надо привести в норму. Вот тогда можно будет и о приличиях подумать. Полотенца в ванной тоже не было, и Ба пришлось принести из комнаты простыню весьма сомнительной чистоты. После душа Пустовалов вернулся в комнату довольно твердой походкой, а с его лица исчезло выражение вселенской муки, и на смену ему пришло озадаченно-непонимающее. Соседку он вроде бы узнал, однако не мог взять в толк, по какому праву и, главное, за какие грехи она его так мучает. Поэтому он смотрел на нее недовольно и вопросительно, морщась от головной боли.
Во избежание конфликта Ба пообещала ему выдать рюмку водки – если он даст честное слово, что после этого выпьет чаю и съест котлету. При слове «котлета» пациента едва не стошнило, но он взял себя в руки и согласно кивнул. Душ и рюмка водки сотворили чудо. Пару минут спустя глаза художника стали осмысленными, и он вежливо поздоровался с Ба («Лучше поздно, чем никогда», – согласилась она). Дальнейшая реабилитация, включая котлеты, сладкий чай с лимоном для пациента и по сигарете на каждого, отняла еще некоторое время. Но Ба ценила нынешний этап своего бытия как раз за то, что могла никуда не спешить.
И когда чистый, сытый и довольный Пустовалов затушил окурок в консервной банке, поглядывая на соседку уже смущенно и благодарно, Ба приступила к делу.
Пустовалов всем своим существом выразил немедленную готовность извинить и вообще соответствовать.
Последние полгода, а может, и год, если не сто лет, прошедшие с тех пор, как он остался один, Пустовалов в основном молчал. Его никто ни о чем не спрашивал, и ему ни до кого дела не было. Участковый вот недавно приходил, говорил, что квартплату надо вносить, и еще что-то говорил, а он слушал, кивал, соглашался. В общем-то, и участковому было на него наплевать; наверное, положено ему проводить беседы с такими, как он, – вот и проводит. А соседка вдруг спросила. И Пустовалов неожиданно для себя расплылся в улыбке и похвастался:
И Пустовалов вдруг принялся ей рассказывать, вспоминая подробности, перескакивая с пятого на десятое, то улыбаясь, то едва сдерживая слезы, о себе, жене, сыне, своей непонятной и вдруг как будто спрятавшейся от него жизни, которую он никак не может найти. И вскоре Елизавета Владимировна уже знала всю нехитрую и совершенно обыкновенную историю.