Он вспомнил день, когда он впервые столкнулся с войной. Это произошло в ОП-3 в секторе Киршвейлера. Франсуа командовал этим опорным пунктом, расположенным у самой линии фронта, против небольшого разрушенного городка. Из этого городка на них летели немецкие мины, «чемоданы», как их называли ветераны 14-го года. Они летят ужасающе медленно, и когда вы находитесь на пути их полета, вы видите, как к вам приближается смерть. Батальон был послан сменить каталонцев. Один сержант из Арль-сюр-Тек целые дни лепил из глины святых, эдаких толстых угодничков. Пока происходила смена постов, Субейрак и каталонец закусывали вместе, и парень показывал ему свои фигурки, имевшие архаический вид. «Вот святой Ферреоль, а вот святая Маргарита, а это — божья матерь Утешительница. Я их оставляю вам в наследство». И уходя, он добавил вполголоса: «Вот еще что, бедняга. Видите вон тот разрушенный дом? Позавчера там убило миной трех моих людей. Может, и не стоило вам говорить, но это место наводило ужас на солдат, и они наверняка рассказали о нем вашим». Они пожали друг другу руки. Франсуа долго задумчиво вглядывался в прекрасную суровую местность: подозрительные овраги, маленький городок, остроконечные ели, покрытые сверкающим на солнце снегом; пейзаж мог служить фоном для брейгелевского «Избиения младенцев». Франсуа решил покинуть КП каталонца и обосноваться в разрушенном доме.
Он вошел в него первый. За ним сразу вошел Пуавр. Подрывники с невиданным усердием вырыли и обшили досками убежище. Они начинали дорожить своим лейтенантом, своим «парижанином»! Здесь он встретил Рождество, прислушиваясь к доносившимся издалека звукам немецкой песни:
Несколько дней спустя они гранатами отбили немецкую атаку. Разумеется, такие эпизоды не могли не отразиться на его письмах, в которые он вкладывал свое ожесточение и бешенство против трусости, безразличия и легкомыслия «послевоенного духа», все еще процветавшего в тылу за их спиной. Но Анни не поняла этого! Она просила его бросить «глупое монтерланство»[17]. Франсуа писал ей с предельной искренностью: «На собственное мужество можно рассчитывать только тогда, когда можешь заразить им других», — но слова возлюбленного казались Анни дешевым пустословием.
А между тем, он честно и открыто ей признавался в своей борьбе со страхом, в своих долгих и мучительных стараниях понять подлинное значение слова «мужество», которое есть не что иное, как самообладание, позволяющее вести себя так, будто ты не боишься! Эти чувства, естественные в Эльзасе, в деморализованном затемненном Париже казались бахвальством, нелепым фанфаронством, которое к тому же не вязалось с успокоительным тоном военных сводок.
Разве им, в Париже, требовалось мужество? В декабре Анни по его просьбе прислала любительский снимок. Загорелая, красивая, смеющаяся, она сидела на террасе кафе с тремя сослуживцами; все трое моложе его, в изящных костюмах, с папиросами, все трое улыбаются. Франсуа возмутился, но Анни приписала его возмущение глупой ревности. С тех пор они стали плохо понимать друг друга.
Его до боли раздражало ее упорное, чисто женское желание вернуться к миру даже ценой повторения того, что было до сентября 1939 года. Она жаждала возврата к радостям жизни, к удобствам и удовольствиям, словно ничего не случилось, словно не было тяжелой зимы на передовых, словно три каталонца не превратились в кровавую мешанину в такой день, когда «на восточном фронте ничего существенного не произошло». Словно он сам не провел первую ночь в проклятом разрушенном доме, трясясь от страха, издеваясь над собой, добиваясь — и добившись! — сохранения своего достоинства. Словно двенадцать человек с грузовика, посланного в подкрепление и попавшего в засаду к немцам, не были перебиты гранатами, а целая треть отряда охотников не была уничтожена во время недавней вылазки, когда солдатам пришлось прыгать прямо на мины под ураганным артиллерийским огнем, — этот налет был совершен по приказу начальства и против воли командира отряда. Словно…
Жизнь не изменилась для Анни, она изменилась для него — вот и все. Это непонимание между ними завязалось таким сложным узлом, что даже когда он приехал в отпуск, им не удалось объясниться…
Об этом отпуске Франсуа не хотел вспоминать — так неудачно все сложилось. Он отошел от окна и пробормотал: «Я совсем измотался и, конечно, не смогу заснуть. Но к чему, к чему все это?»
Он ходил по комнате, пушистый мягкий ковер заглушал шаги и щекотал пятки. Каждое движение отдавалось болью в разодранном колене. Он ходил голый, и зеркала, дразнясь, отражали его тело в полутьме.
Половина второго ночи. Через три часа тридцать минут человека, запертого в бакалейной лавке — КП первой роты, не станет.