Как только мы приехали в К., старый дядя стал жаловаться, что путешествие было для него как никогда трудным. Его угрюмое молчание, прерываемое по временам вспышками самого скверного расположения духа, указывало на возвращение припадков подагры. Однажды меня спешно вызвали к нему; старик лежал в постели, пораженный ударом, онемевший, в его сведенной судорогой руке было зажато распечатанное письмо. Я узнал почерк управляющего из Р-зиттена, но был так опечален, что не посмел вырвать письмо из рук дяди; я был убежден в его скорой кончине. Но прежде, чем пришел доктор, в его жилах вновь запульсировала кровь, необычайно сильная натура семидесятилетнего старика выстояла, поборов припадок; в тот же день доктор объявил, что он вне опасности.
Зима в том году была непривычно суровой. За нею последовала холодная, хмурая весна, и получилось так, что не столько удар, сколько подагра, обостренная дурным климатом, на долгое время приковала старика к постели. И он решил удалиться от дел. Он передал свои дела другому стряпчему, и таким образом оказались тщетными все мои надежды когда-нибудь снова попасть в Р-зиттен. Старик терпел только мой уход, только я мог приободрить и развеселить его. Но даже в те часы, когда к нему возвращалась прежняя веселость, мы припоминали охотничьи приключения, и я ежеминутно ждал, что зайдет речь о моем геройском подвиге с волком, которого я уложил охотничьим ножом,— он никогда, никогда не упоминал о нашем пребывании в Р-зиттене, и всякий поймет, что я сам, по совершенно естественной робости, остерегался наводить его на эту тему.
Мои печальные заботы и постоянные хлопоты о старике заставили отступить на задний план образ Серафины. Но как только болезнь отступила, я начал все более живо вспоминать то мгновение, пережитое в комнате баронессы, которое одарило меня сияющим светом навсегда зашедшей для меня звезды.
Одно обстоятельство снова вызвало к жизни все пережитые мною страдания и в то же время заставило содрогнуться от ужаса, словно явление из мира духов. Однажды вечером, когда я открыл сумку для писем, которая была со мной в Р-зиттене, из бумаг выпал локон темных волос, завернутый в белую ленту; я тотчас же узнал локон Серафины, но, вглядевшись в ленту, ясно увидел след от капли крови! Быть может, Адельгейда в один из моментов безумного беспамятства, овладевшего мною в последний день пребывания в Р-зиттене, сумела подсунуть мне этот сувенир, но откуда эта капля крови?
Она породила во мне предчувствие чего-то ужасного и превратила этот пасторальный залог в страшное напоминание о страсти, за которую могло быть заплачено драгоценной кровью, исторгнутой из сердца. Это была та самая лента, которая, когда я первый раз сидел с Серафипой, беспечально порхала вокруг меня, и вот теперь темная сила обернула ее роковой приметой. Мальчик не должен играть с оружием, опасности которого он не сознает.
Отшумели весенние грозы, вступило в свои права лето, и если прежде было невыносимо холодно, то теперь, в начале июля, стояла нестерпимая жара. Старик заметно окреп и стал по-прежнему выходить гулять в городской сад. Одним тихим, светлым вечером мы сидели с ним в беседке, обвитой душистым жасмином, старик был необычайно весел и притом без своей саркастической иронии — удивительно кроток и мягкосердечен.
— Тезка,— заговорил он,— я не знаю, что это со мной сегодня, как-то необыкновенно приятно и хорошо, чего я давненько не испытывал; всего меня словно пронзает ровная электрическая теплота. Я думаю, это предвещает близкую кончину.
Я старался отвлечь старика от мрачных мыслей.
— Оставь это, тезка,— сказал он,— мне уже недолго осталось, и потому я хочу вернуть тебе один долг. Вспоминаешь ли ты иногда осень, проведенную в Р-зиттене?
Этот вопрос старики подействовал на меня, как удар молнии, но прежде чем я решился ответить, он продолжал: