— Из университета. Просят немедленно выехать, — сказал Кир, — меня зачисляли сдавать в первый поток. Если опоздаю — все сорвется, и целый год к чертям. Ты понимаешь, что такое год. — Он говорил, будто забивал гвозди в железо, бил, а они не забивались, словно не мне говорил, а себе. — Да, знаю, что скажешь. Знаю. Но ведь все в конце концов устроится. Не сомневаюсь. Иначе не может быть. Ну, ладно, хорошо. Предположим — я остаюсь. Что меняется? Да ровным счетом ничего!
— Ничего?
— Ну, да — ничего. Ничего не изменится…
Он говорил, а я все пятилась и пятилась к двери, пока не оказалась на лестнице. Он кричал мне что-то вдогонку, но я сколько было силы бежала вниз и потом по улице…
Рано утром я пошла к Кириллу. Еле дождалась, пока рассвело, пока на улицах появились первые прохожие. Могло же мне все это присниться? Могло же произойти какое-то дикое недоразумение? Ведь бывает же так, всякое бывает! А потом мне вдруг пришло в голову — у «Березовой» поезд останавливается на две минуты. Это сорок километров от нашего города. Кирилл может сойти и добраться обратно на попутных машинах. Или пешком. Чемодан выбросить, чтоб не мешал. Если идти семь километров в час — к утру придешь…
Бывает же у людей такое. Как затмение. Когда не знаешь, что делаешь… А потом вдруг поймешь. Я бежала и надеялась — сейчас увижу Кира и даже не подам вида, что помню вчерашний разговор. Как будто ничего не было.
Дверь открыла Мария Игнатьевна.
— А-а, это ты, Вика, — медленно и очень спокойно сказала она. — А Кирилл вчера ночью уехал.
Мне стало жутко от ее безжизненного голоса. Наверно, так говорят о смерти близкого человека.
Где мне взять силы, чтобы быть рядом с Марией Игнатьевной? Где мне взять силы, чтобы не вспоминать, что было у нас с Кириллом?
И как жить дальше?
Множество вопросов у читателя, вероятно, вызовет чтение дневника Вики Колесниковой. И даже сейчас, год спустя после этого лета, я не смогу ответить на них. Впрочем, дело Марии Игнатьевны, как и следовало ожидать, закончилось благополучно. По этому поводу Кирилл писал матери из Москвы, что ни минуты не сомневался в исходе этой «идиотской истории». Он писал также, что много занимается, что ему очень интересно, и вообще — живет неплохо. О Вике в его письме не было ни слова.
Ну, а Вика? Она действительно в тот год даже не пыталась поступать в институт, а в октябре начала работать в больнице.
Держится она спокойно, ровно, приветливо. Но иногда, разговаривая с ней, вы вдруг чувствуете, что она уходит в себя, глаза становятся словно глубже и смотрят мимо вас. Так может продолжаться долго, пока вы снова не спросите ее о чем-нибудь. Мария Игнатьевна говорит, что это понемногу пройдет.
Недавно я снова побывал в этом городке, цвели тополя и все было бело от тополиного пуха, как в то лето. Жаль, что не удалось повидать Вику — в тот день она дежурила в больнице.
Двое
В Крыму была весна, они были вдвоем, и она не хотела ни о чем думать.
Кругом все цвело. Волны зелени полыхали красными, оранжевыми, сиреневыми пятнами. Силуэты далеких гор тонули в мерцающей розовато-фиолетовой дымке. Внизу сверкало синее-синее море. Подальше от берега оно светлело, голубело, все больше и больше, а потом сливалось с небом. Линия горизонта была почти неразличима, но казалось — именно оттуда исходит это нестерпимо яркое сияние воздуха и света.
Она взглядывала на его лицо, когда они выходили из дома и останавливались, прежде чем спуститься вниз, и он, чувствуя это, сжимал ее руку. Они молчали, слова были не нужны. Она любила его лицо с резкими чертами, казавшееся замкнутым и преображающееся будто от внутреннего света, когда он смотрел на нее. Любила эту мгновенную перемену, любила в нем все, — голос, руки, его жажду видеть, знать, которую чувствовала и в себе.
Она гнала мысли о том, что их ждет в Москве, а дни шли, и она уже не могла не считать — сколько осталось. И каждый раз, когда проходил еще день, с болью что-то рвалось в ней, будто уходил, отдалялся и он, и она не могла удержать его. Не могла даже крикнуть, пошевелиться, словно голос не слушался ее и немота отчаяния сковала движения.
А кругом было все то же: буйствовала весна, и горячее солнце заливало землю, и они гуляли, ездили, и все боялись что-то упустить, чего-то не увидеть, не почувствовать.
Четыре, три, два…
Накануне ее отъезда они поехали в горы. Машина шла вверх, горы уже заслонили море, и тишина все больше заполняла пространство, и уже тянуло влажным холодом из ущелья. Она молчала и, положив ладонь сверху на его руку, все смотрела то на далекие синеватые вершины, то на бурые, красные обнажения в трещинах и расщелинах, все ближе подступавшие к дороге.
Когда они вышли из машины и остались одни, их ошеломила тишина. Они остановились, не решаясь идти дальше. Он обнял ее за плечи, и они долго стояли так, прислушиваясь, пока не почувствовали, что эта тишина уже вошла в них и подчинила себе. Она мягко качала их на своих волнах и несла куда-то, и не было берега, не было ничего, кроме этой тишины.