— Продолжаю... Кое-как собравшись с силами, я встал, осторожно открыл окно и выглянул на улицу. Ночь была очень темная, но, тем не менее, я разглядел военного, стоявшего у отворенного окна Николассы (ты знаешь, так зовут мою экономку) по ту сторону моей двери, выходящей на улицу, и о чем-то шепотом переговаривавшегося с ней. Немного спустя, Николасса отодвинула в сторону решетку, и военный вскочил в окно. В голове моей закружился целый вихрь мыслей, одна другой мучительнее. Зубы мои от ужаса выбивали барабанную дробь, и я был близок к обмороку. Я подумал, что предан Николассой, и что меня сейчас схватят и потащат неведомо куда или тут же, на месте, убьют... Сам не знаю, как это я, раздетый и босой, вышел во двор (комнаты моя и та, в которой живет Николасса, не имеют между собой прямого сообщения) и приник к замочной скважине ее двери. И что же ты думаешь, мой мальчик, кого я увидал у нее?
— Вероятно, того, о ком хотите мне рассказать.
— Верно. Я увидал ее сына. Хотя вид его и успокоил меня, но я все-таки не ушел, а продолжал стоять у двери, глядеть и слушать, потому что меня заинтересовало, зачем молодой человек явился к своей матери ночью, притом таким необычным путем. Они горячо обнялись и поцеловались, а потом мать предложила приготовить сыну постель, но он отказался, говоря, что ему немедленно нужно возвратиться к губернатору, которому он привез из Тукумана депеши, и что он отлучился только на несколько минут, пока губернатор читает, чтобы повидаться с матерью.
Старик перевел дух и внимательно посмотрел на молодого человека, который более не выказывал никаких признаков нетерпения, а весь превратился в слух.
— Продолжайте же, сеньор, — сказал дон Мигель.— Не говорил ли этот курьер еще что-нибудь?
— Говорил, и каждое его слово врезалось в мою память, точно выжженное раскаленным железом, — сказал сеньор Кандидо. — Он говорил, что привезенные им депеши написаны очень важными и богатыми людьми в Тукумане, и, по его догадке, содержат донос губернатору о том, что сделал генерал Ла-Мадрид. Николасса, любопытная, как все женщины, стала расспрашивать, что же именно делал этот генерал. Взяв с нее клятву, что она никому не проговорится ни словом, ни намеком, сын рассказал ей, что генерал Ла-Мадрид, прибыв в Тукуман, тотчас же публично провозгласил себя врагом Розаса, что весь народ встретил его с восторгом, и местные представители правительства сделали его главнокомандующим всех линейных войск и провинциальной милиции. Кроме того, молодой человек сообщил матери, что начальником главного штаба у них назначен полковник дон Лоренсо Лугонес, а начальником гвардейских кирассиров — полковник дон Мариано Ача... Можешь себе представить, мой дорогой Мигель, какое впечатление должны были произвести на меня все эти новости! Я даже забыл, что стою раздетый и разутый во дворе и подслушиваю у дверей, чего во всю жизнь раньше не делал.
— Воображаю, — ответил дон Мигель, жадно подхватывавший теперь каждое слово, выходившее из уст старика, и за которое он готов был бы заплатить всем своим состоянием, хотя и старался не выказать того, что в нем происходит: он давно уже научился отлично владеть собой. — Что же было дальше? — спросил он по возможности равнодушно.
— Дальше? — повторил сеньор Кандидо. — Да чего же тебе еще нужно? Разве тебе мало того, что я сказал?.. Остальное, что говорил курьер, неважно: о празднествах, которые готовятся в Тукумане, о движении войск в провинции, которые почти все перешли на сторону Ла-Мадрида по убеждению.
— А никого он не называл по имени?
— Никого. Когда он стал давать матери деньги, говоря, что вернется днем, если его не пошлют сейчас же обратно с новыми депешами, я поспешил убраться к себе в спальню... Славный молодой человек! Любит и уважает мать, как редко кто... Я расскажу тебе, что он раз сделал для нее...
— А сколько ему лет?
— Двадцать два или, самое большее двадцать три года. Он очень красивый малый: высокий ростом, прекрасного телосложения, белокурый, нос с горбинкой, темно-голубые глаза, маленькие усики... По характеру — храбрый, деятельный, добросердечный и веселый.
— Что он добросердечен, видно уже по тому, как он относится к своей матери, — заметил дон Мигель. — Но не сочинил ли он все это, чтобы придать себе важности в ее глазах! Впрочем, это было бы уж чересчур глупо... Ну, предположим, что он сказал правду насчет Ла-Мадрида, все-таки я не пойму, что же вы в этом находите дурного лично для себя?
— Не только лично для себя, но для всего нашего общества, — проговорил старик. — Вот возьмем хотя бы тебя. Говоря откровенно, не можешь же ты серьезно быть на стороне правительства, проливающего столько крови, делающего столько несправедливостей, не правда ли? Конечно, ты из благоразумия только показываешь вид...
— Сеньор, я охотно готов выслушать все ваши признания, которые сохранятся в моей душе как в могиле, но я вовсе не обязан открывать вам свои политические убеждения.