С утра — ссора. Опять по пустяку. Майтрейи грозится не разговаривать со мной неделю. А я сказал наконец, что пусть, переживу, и от этого сам успокоился и смог поработать. Лилу пришла как миротворец, с вестью, что „поэтесса совсем убита“. Я сказал, что я тут ни при чем и что если Майтрейи так нравятся ссоры… Как банальны женщины! Та же песня у всех, в Европе и в Азии, у глупых и умных, у развратных и невинных…
Вечером — один в кино, с полным удовольствием. За ужином Майтрейи села рядом со мной в потрясающем старинном сари. Заплаканная, молчаливая, чуть притронулась к еде. „Мама“ все поняла. Расцвела, когда я перекинулся с ее дочерью словом. После ужина — короткое „объяснение“. Майтрейи говорит, что я не так ее понял, что она вовсе не пренебрегает любовью и симпатией…
Поединок длился четверть часа. Я сжимал ее запястья. Она очаровательно вырывалась — в этом состоял поединок — ив слезах молилась Тагору. Я был спокоен и хладнокровно испытывал ее, подвергая боли и унижению.
Наконец она была вынуждена признать себя побежденной. Радость, смешанная с горечью: она счастлива, что я — ее победитель, но расстроена, что ее духовный учитель, гуру, не помог ей. И т. д.
Когда мы пошли к ней в комнату, она шепнула:
— Ты сломал мне руки!
Я, не долго думая, взял ее руки в свои и, погладив, поцеловал. В Индии это недопустимо. Узнай кто, ее бы могли казнить. (Прим.: Я преувеличивал.)
После обеда она без слов бросила мне в комнату цветок…
Кинематограф с Майтрейи и другими. Она, конечно, сидела со мной. Когда погасили свет, сказала, что у нее ко мне серьезный разговор. Я отрезал, что сыт по горло этими „сантиментами“, что я их презираю (вранье!). Она потеряла свое величественное спокойствие (Клеопатра?) и распустила нюни. Это меня не тронуло.
Когда мы выходили, она опять было начала всхлипывать. Я сказал только: „Майтрейи!“ — и смолк. В тот вечер она еще раз расплакалась, у меня в комнате, прикрыв лицо покрывалом и без всяких объяснений. Но нашла в себе силы улыбнуться, когда пришли другие.