Тот угольный карьер, будь он проклят, нашел какой-то каторжник поляк. Сослали его за смуты. А может, еще за что. Фамилию и имя его Макарыч запамятовал. Такие на Руси по черной пьянке не сбуровят. Крученые, что веревка. Помнилось, что лаялся тот поляк на царя, любил путать всякие слова непристойные. Когда озлится, мешает, бывало, их. как угли в печке. Тут, случалось, как ни сдерживайся, со смеху дня два животом помаяться. Так вот, тот поляк за свою находку на волю вышел, а люду каторжному погибель в том карьере оставил. За то его кляли в три колена. Поминая худым словом самого и всех его прародителей. На угольке том многие Богу души отдали. Недаром сказывали, будто стойки да опоры там из человеческих костей сложены. JI по ночам стоны умерших доносились. Вроде как тяжко им там.
Анчихристы, кои были среди каторжников, смеялись над этим. За глумленье биты бывали. Верующие крестились, просили Бога помочь, уберечь души свои и близких. Анчихристов после насмешек к еде не пускали. Пока рот не сполощут. Грязным языком есть не давали. Креститься, правда, их не могли заставить ничем.
Вспомнилась старику его непутно прожитая молодость. Оттого горько стало, будто полыни поел. И пожалел себя впервые. Вот уже и одышка появилась, старость подкралась незаметно черной кошкой, а жизнь была и не была. Как тог карьер: жил, отнимал жизни и сам умер позабытый. Это Макарыч понял сразу едва подошел к нему. Давно тут духа человечьего не было. Почитай, с того дня, как он ушел отсюда с геологами. Измеряли его, записывали, а вот и рукой махнули. Видать, овчина выделки не стоила.
Старик долго стоял у карьера. Молчал. Светлая капля застряла в бороде.
Макарыч подошел к тачке. Дарья жалобно пискнула, почуяв руки бывшего напарника. Цепи, которыми они были прикованы друг к дружке, ржавой змеей издыхали в траве. Вот только ручка и теперь не потеряла прежнего блеска. Ее, просоленную потом, не взяло время.
Колька много слышал от Макарыча о каторге. Да только не досказал тот. Увиденное перевернуло всю душу.
В холодном бараке по-покойничьи мерзла тишина. Даже шагов не было слышно. Будто в свою могилу пришел. У Кольки взмокла спина, когда увидел на стене бывшей камеры плеть со свинцом на хвосте. Ее Макарыч не раз испытал на себе. Шкуру со спины она сдирала исправно. Впервой познакомился с ней, когда «бугра» убил. А потом… Спина не успевала новой кожей обрастать. Сколько ее снято живьем да с кровушкой! Теперь и не припомнить.
Макарыч вел Кольку дальше. Вот отсек, которого боялись даже отъявленные душегубы. Сюда за особые провинности упрятывали. И называли этот отсек морозиловкой. Жуткие слухи о ней ходили. Будто живых людей здесь по горло ледяной водой заливали, а потом замораживали. Так это или нет, поди, узнай. Никто оттуда в камеру не вернулся. Лишь дикие крики по ночам когтями рвали души каторжников.
В морозиловку попадали больные и старики. Все, кто не мог работать, хлеб насущный себе добывать. А чтоб зря харчи не изводили, от них избавлялись.
К отверстиям в стене были подведены трубы для воды. Макарыч глядел на них и с болью думал, сколько жизней они выкачали.
Мальчишка трясся, как в ознобе. Выстукивал зубами дробь. Мертвой хваткой вцепился в руку старика.
— Что, Колюшка, хватит с тибе? Пошли. Это ить, как мы говаривали, все смерти пройтить и живым остатца, значитца, Богом быть любимым. А ишо — судьбою избранным.
Тяжело хлюпнулся со стены кусок обмазки. Как последний ком земли в могилу. Макарыч испуганно перекрестился, что-то прошептал побелевшими губами. И, взяв Кольку за плечи, повел его к выходу. Только ноги не слушались. Заплетались, словно у пьяного. Да спина коромыслом согнулась. Хорошо, что Колька не заметил, не то удивился бы, почувствовав, как задрожали добрые теплые руки Макарыча. Словно тот большую работу сделал, непосильную. Сдержать ту дрожь уже сил не было.
Макарыч стал для мальчишки совсем родным человеком. Его отцом, старшим другом и ровесником. Они даже в прятки играли. Случалось, не хотелось Кольке идти по воду, тогда они по-честному тащили жребий. И если Кольке везло, Макарыч безропотно шел к реке.
Нет, не жалость. Что-то другое проснулось в детской душе, вроде он только теперь увидел Макарыча. Понял его. Оценил. А в груди комом лежала тяжесть.
Макарыч не сетовал на судьбу, на испытания, — посланные ею. За любой удар благодарил, как за очередной урок. И часто разговаривал с медвежатами-сиротами, жаловался им лишь на то, что кровное семя опосля себя не оставил.