– А май его знает, – ответил, подумав, химик. – Ты и расскажи. Мы, думаешь, понимаем? Вот, допустим, сколько фосгена к хлорциану добавлять надо, чтоб «Колхозный ландыш» получился, это я знаю, а про модели эти – откуда? Вся жизнь в цеху прошла.
– Верно, – сказал Копченов. – Ох, верно. И правильно сделали, ребята, что сюда пришли. Куда ж вам, как не сюда…
Он встал из-за стола и заходил взад-вперед по узкому проходу вдоль стола, одной рукой держа себя сзади под пиджаком за брючный ремень, а другой – с оттопыренным большим пальцем – тыкая вперед, словно для незримого рукопожатия, сильно наклоняя при этом туловище вперед. Иван вспомнил виденную когда-то дээспэшную брошюру, называвшуюся «Партай-чи», где был описан целый комплекс движений, благодаря которым человек даже самых острых умственных способностей мог настроить себя на безошибочное проведение линии партии. Упражнение, которое выполнял Копченов, было оттуда.
– Да… – сказал он, вдруг остановившись.
Иван поглядел на него и поразился – глаза Копченова изменились и из прежних хитро прищуренных щелочек превратились в два оловянных кружка. Теперь он как-то по-другому дышал, и его голос стал на октаву ниже.
– Чего сказать-то вам, – медленно произнес он и вдруг с каким-то горьким пониманием затряс головой. – Вижу! Все ведь вижу, что думаете, газет почитавши! Верно, долго нам врали. Долго. Но только прошло это время. Все теперь знаем – и как шашель порошная нам супорос закунявила, и как лубяная сутемень нам уд кондыбила. Почему знаем? Да потому, что правду нам сказали. Теперь так спрошу – должны мы о детях и внуках думать? Вот ты, Валерий, соловей наш, скажи.
– Вроде должны, – сказал Валерка. – Конечно.
– Понятно. Так вот прикинь: они подрастут, дети наши, а к тому времени и новая правда поспеет. Так как мы, хотим, чтоб им эту новую правду сказали, как нам нынче?
– Хотим, чего спрашивать-то, – зашумели за столом. – Ты дело говори!
– А дело самое простое. Руководство-то сейчас приглядывается: как народ работает? Будем плохо работать, так кто ж нам правду скажет? Да уж и из благодарности простой надо бы. А не икру чужую считать и дачи. Вот это и есть настоящий хозрасчет.
Копченов о чем-то на секунду задумался и подобрел лицом.
– А вообще, – сказал он, – если сказать, черт возьми, по-человечески – до чего же хочется жить!
Видно, он нажал на какую-то кнопку – тотчас после его слов в кабинет ввалилась толпа пионеров и плотно-плотно обступила Валерку, Ивана и химиков. Пионеры были в отглаженных белых рубашках с галстуками и пахли леденцами и крахмалом, отчего у Ивана в прокуренной груди поднялась и опала волна ностальгии по собственному детству, а точнее даже – по выветрившейся памяти.
– В музей славы их, – сказал Копченов.
– Пошли, – скомандовал один из пионеров, и красногалстучный поток в две секунды смыл и Ивана с Валеркой, и химиков с пола копченовского кабинета.
Дальнейшее Иван помнил весьма смутно. От музея славы у него остались только обрывки воспоминаний – сначала их всех подвели к совсем маленькой стеклянной витрине, за которой хранились первые документы народной власти в Уран-Баторе (тогда называвшемся как-то по-другому) – «Декрет о земле», «Декрет о небе» и исторический «Приказ № 1»:
«С первого числа мая месяца сего года под страхом смертной казни запрещается въезд и выезд из города.
Комиссары:
Сандель, Мундиндель, Бабаясин».
Дальше почему-то шел стенд «Жизнь народов нашей страны до революции», где к обтянутой холстом доске были проволокой прикручены подкова, желтая лошадиная челюсть и сморщенный лапоть. Рядом, в освещенном стеклянном шкафу, висели крошечные дамские браунинги Санделя и Мундинделя, а под ними – зазубренная сабля Бабаясина, показавшаяся не такой уж и большой. Всюду были фотографии каких-то усатых рож, и все время что-то говорил голос пионера-экскурсовода, объяснявший, кажется, какую-то непонятную разницу. Потом голос приобрел глубокие и мягкие бархатные обертоны и начал говорить о смерти – описывать различные ее виды, начиная с утопления. Неожиданно Иван понял…