Бледное лицо Свиягина зарделось румянцем, он удивленно поднял черные с проседью брови и, пожав плечами, вышел, совершенно не подозревая, что задел самое больное место Ломовцева.
«Да, да! Оскорбили! В душу наплевали!» — хотел закричать Ломовцев. «За что она меня так? Я ли её не любил?» — думал он, лежа ничком на топчане и вдыхая запах прелой соломы и пропахнувшей потом солдатской шинели. А память, как бы издеваясь над ним и мучая его, опять воскресила во всех подробностях вчерашний вечер. Вот Иван Пархомец и Даша — оба сияющие и счастливые, держась за руки, выходят вдвоем из лесу. Пархомец, наклонившись к Даше и скаля зубы, что‑то говорит ей, а она, толкнув его слабо в грудь, колокольцем зазвенела в веселом смехе и, выдернув свою руку из его руки, метнулась за косматую, лапчатую ель.
— Догоняй!
Юноша бросился за ней и, догнав её, смело поцеловал прямо в смеющийся рот — и вдруг отпрянул в испуге. За толстой дуплястой ольхой стоял он, Ломовцев, и смотрел, как Пархомец дерзко целует его любимую девушку. Даша, увидев Ломовцева, совсем стала красной, словно она только что вышла из бани. Однако она, смело смотря ему в глаза, прошла мимо, не моргнув глазом.
XXII
Блокада надвигалась. Теперь о ней говорили не только сообщения разведчиков, донесения связных, письма Костика и послания Брони Щепанек. О ней свидетельствовало и далекое зарево пожарищ, и отдаленные гулы артиллерийской стрельбы. Несмотря на это, а, быть может, именно поэтому, приток в партизаны увеличился. Юноши, девушки, старики и старухи, спасаясь от немецких карателей, уходили в леса. Здесь они присоединялись к партизанам или же строили свои, так называемые, гражданские лагери.
Рос и отряд Макея. Все новые и новые люди приходили сюда. Строили землянки, шалаши, городили изгороди, калды, в которых содержались стада коров, овец, лошадей. Наконец, построили баню, и теперь не было дня, чтоб в ней кто‑нибудь ни мылся. Всегда там слышались шумные удары веника о голое тело, радостные вздохи и вскрики парящегося. Иногда открывалась дверь и из бани вылетал голый человек с красной, словно дубленой кожей. Он с размаху бросался в пушистый снег и несколько минут кувыркался в нем, будто разыгравшаяся лисица.
Широко раскинулся лагерь Макея. Теперь его глазом не окинешь. Близ безымянной лесной речушки разместилась хозчасть. Оттуда временами легкий ветерок доносит запах конского навоза и лошадиного пота, смешанного с ароматом лугового сена. Здесь дед Петро с группой молодых хлопцев управляется с коровами, овцами, лошадьми, загнанными под широкие навесы, крытые ёлочными лапами, камышом и огороженные нехитрыми пряслами. С белой льняной бородой и неизменной трубкой в зубах, прогорелой и прокуренной до того, что не понять, из какого материала она сделана, дед ходит от одного стойла до другого, от кошары к кошаре, отдавая приказания и распекая нерадивых помощников.
— Гультай ты, Мартирос, — ворчит дед на молодого высокого молдаванина, — чистый наш Ропатинский.
— Дался тебе Ропатинский, — огрызнулся незадачливый ездовой Макея, обдирая железной скребницей бока каурому иноходцу.
Мартиросов оправдывался и показывал на мозоли рук.
— Во–во! — торжествует дед Петро, — у лодырей так: перво–наперво мозоли.
Завидев идущего к ним Макея, старик приосанился и пошёл ему навстречу.
— Смирно! — взвизгнул фальцетом дед Петро.
«Службист, старый хрен», — подумал о нем Ропатинский, вытягиваясь, однако, в струнку.
— На конюшне всё в полном порядке! — доложил дед Петро.
Он шёл рядом с Макеем вдоль кошар.
— Кони вроде опали? — обратился Макей к деду.
— Кабы не я, давно бы пешим ходил.
— Уж так‑таки и пешим, — улыбнулся снисходительно Макей, хорошо зная, что дед сильно загибает.
— Право слово!
Деду Петро и в самом деле по временам казалось,, что без него всё бы порушилось, всё бы пошло вверх дном.
Ворчал он и на самого Макея:
— В те поры наш Талаш ловчее бил немчуру, а однако же и хозяйство блюл, особливо коня.
— Слышал уж, — нетерпеливо отмахнулся Макей ог стариковской назойливости.
— Знаю, что слышал. Еще послухай. Оно знамо — не ндравится.
И самодовольная улыбка раздвинула его льняную пушистую бороду. Годы и эта длинная белая борода служили ему надежной защитой от молодой строптивости Макея, от его гневных вспышек.
— Всё ворчишь, деду?
Это говорит Мария Степановна, пришедшая сюда со своими неразлучными подругами — Дашей и Олей — доить коров для санчасти, где лежат больные партизаны. В голосе её бьется смешок. Девушки звонко смеются. Даша подбегает к деду Петро, целует его в щеку.
— Доброе утро, деду!
— Стрекоза! — ворчит добродушно старик и грозит внучке согнутым прокопченным табачной желтизной пальцем и, пряча в мягкой бороде ухмылку, говорит:
— Ломовцев Данька занедужил. Какой дубок подломился! Смотри, девка!
Даша краснеет и, скрипя перевеслом подойника, бежит догонять подружек.
В это время к коновязи на всем галопе подскакал верховой. В нём дед Петро узнал своего односельчанина Лантуха. Юношеское лицо его, щедро усеянное желтыми брызгами веснушек, было бледно. Закрутив повод за бревно, он бросился в штабную землянку.