На сон грядущий положена более приятная процедура: очистить небольшой зелёный и довольно увесистый кокосовый орех, выпив прохладительное молочко под звон цикад, на веранде. В комнате — последний осмотр двух заряженных ружей, залог спокойного сна. Теперь можно улечься на жёсткую постель: две плоские квадратные бельевые корзины, покрытые за неимением тюфяка одеялом. Какое блаженство — вытянуться на лежанке и закрыть глаза в предвкушении сна...
За перегородкой громко застонал Бой. Его одолевают, помимо всего прочего, боли в жёлуде. Надо встать и дать ему воды. Не помогает: он продолжает громко стонать. Придётся успокоить его небольшой дозой морфия. Странный препарат: в одних случаях помогает больному избавиться от страданий, а в других способен превратить здорового человека в маньяка, наркомана и ввергнуть его в мучительное существование морфиниста.
Ну вот, Бой успокоился и заснул. Правда, застонал во сне Ульсон. Но это уже не может прервать дремоту, переходящую в сон... Что это? Сна как не бывало. Странный отдалённый вой раздался со стороны леса, то нарастая, то стихая. Разбудила не сила звука, а его неожиданность и непривычность. Ничего подобного ещё не доводилось слышать.
Оделся, вышел на веранду, прислушиваясь. Догадался: это какие-то песнопения папуасов. Из комнатки раздался испуганный голос Ульсона:
— Хозяин, хозяин!
— Я здесь.
— Это они.
— Я догадался.
— Они воют, как голодные волки. У вас ружья заряжены?
— Я оставлю их тебе. Пойду прогуляюсь.
— Да вы что! Надо будет обороняться! Вы решили оставить нас одних? Мы больны, и они непременно убьют нас. И ещё съедят.
— Для вас это уже не будет иметь значения.
— Зачем вы так издеваетесь? Мне же страшно. Не уходите. Я понял, почему приходил этот шпион Туй. Он у них за лазутчика. Теперь они собираются напасть на нас.
— Успокойся. Они не глупы и если уж нападут, то внезапно и тихо. А сейчас у них праздник.
Доводы Ульсона убедили, и он успокоился. Пробурчал только:
— Хорош праздник. От такого пения сдохнуть можно.
Маклай усмехнулся. Ему вдруг припомнился куплет, слышанный в недолгое студенческое время в Петербурге. Немудрёная частушечная шутка запомнилась крепче, чем иные глубокомысленные изречения:
Об этом папуасском пении — в самый раз.
Он принёс из своей каморки и поставил возле лежанки Ульсона двустволку:
— При первом же выстреле я вернусь. А теперь — спи.
Луна просвечивала сквозь неплотную кисею облаков. Возможно, туземцы отмечают ночь полнолуния. Жаль, нельзя увидеть их празднество, танцы, обряды.
По тропинке, влажной от недавно прошедшего небольшого дождя, направился в Горенду, откуда доносился многоголосый вой. Тропинка мерцала, подобно лунной дорожке на море. Пение слышалось всё громче.
Дальше идти не было никакого смысла. Да и навалилась усталость. Отыскал подходящий пень, сел на него и стал прислушиваться. Пение накатывалось волнами, подобно набегающим на берег волнам, примитивный мотив то поднимался, то опускался, а временами неожиданно обрывался, чтобы возобновиться через полминуты. Медные глухие удары барума звучали как бы сами по себе.
Прислушиваясь и стараясь понять смысл этой песни, он вдруг увидел, как из кустов, словно вырастая, появляются дикари с масками вместо лиц или с лицами, расписанными плотно, наподобие масок. Но не их копья наводили ужас, а чудовищные пасти, оскаленные, на хищных волкоподобных мордах, с горящими глазами, выглядывающие из-за кустов. Выдвинулся и оказался совсем рядом Туй, держа в руках большой каменный топор. Его намерения были ясны: раскроить череп своему бледнолицему другу и полакомиться мозгом — таким скользким и мягким, наделяющим жизненной силой и разумом. От страшного удара в левый висок Маклай весь содрогнулся, дёрнулся и... проснулся.
Он едва не упал с пня. Сам не заметил, как заснул. Падая влево, задел нижнюю толстую ветвь дерева. Удар был несильный и бодрящий.
Снова прислушался к пению. Оно начиналось медленно, тихо, протяжно, постепенно росло, усиливалось. Всё более ускорялся темп, и голоса звучали всё выше, переходя в какой-то нечеловеческий вопль, который быстро замирал и обрывался.
Оказавшись на краю обрыва, Маклай почувствовал, что его завораживает бездна, и он медленно наклоняется всё ниже и ниже, предчувствуя предсмертное падение...
Вздрогнув, он вовремя проснулся, а то бы мог, заснув, упасть лицом вниз.
Нет, пора уходить. В полусонном состоянии вернулся в дом и, не раздеваясь, свалился на постель и тотчас уснул. Успел только отметить, что папуасский концерт продолжался.
На рассвете, в утренней свежей тишине вспоминая пение папуасов, он вдруг усомнился: а если это был сон? Но вот Ульсон, приглашая к чаю, принёс двустволку, сказав:
— От ихних песен мне страшные сны снились.
Как знать, не пробуждает ли такое дикое пение какие-то глубины сознания, где хранится память былых поколений? Или просыпаются первобытные инстинкты, от которых несвободен и любой цивилизованный человек?