Эдинбургские избиратели тоже оценили «Историю» Маколея. Под ее впечатлением они забыли прежние недоразумения с бывшим депутатом и опять избрали его своим представителем. Это пришлось на 1852 год. Маколей уже чувствовал утомление и первые припадки болезни и потому редко появлялся в парламенте. В 1856 году он совсем отказался от полномочий. Он проводил теперь большую часть времени в предместье Лондона Кингстоне, на собственной вилле Холли-Лодж. Ранние посетители его убежища могли встретить историка или в саду, или в рабочем кабинете, главное убранство которого составляли книги и портрет Джонсона. Маколей высоко ценил Джонсона как человека, и это весьма характерно для личности самого Маколея. «Доктора Джонсона, – говорил он, – мало знают иностранцы, но в наших глазах он стоит высоко. Мы смотрим на него не только как на знатока английского языка, но как на первого литератора, который твердо защищал независимость и достоинство своего звания против аристократии, богатства и невежества, переносил горечь нищеты и презрение толпы гордо и спокойно, боролся за свои мнения и не уступал сильным земли».
Маколей был среднего роста, довольно толст, крепкого сложения. Его манеры отличались простотой, вся фигура – привлекательностью, несмотря на несколько неуклюжую походку. Особенно красива была его голова с правильными и подвижными чертами лица, с высоким лбом и темно-голубыми глазами. Очарование усиливалось, когда Маколей говорил. Он был в этом отношении первым человеком в салонах Лондона. Обилие его речи было поразительно, он как будто писал в это время какой-нибудь из «Опытов» и засыпал слушателей подавляющей массой самых разнообразных сведений. Феноменальная память и начитанность, наконец, какое-то чисто болезненное стремление говорить делали Маколея неистощимым и подчас тяжелым рассказчиком. Об этом сохранилось много забавных рассказов, например следующий, принадлежащий Джеффрею. Дело было на обеде в ресторане. Обедали втроем: лорд Мунтигль, Джеффрей и Маколей. Разговор, как обычно, завел историк и, сколько ни пытались вставить слово его собеседники, говорил без умолку целых три часа. Измученные слушатели наконец уснули тут же за столом, а Маколей все-таки продолжал свой монолог. Эта слабость писателя всегда была предметом насмешек его знакомых, особенно Сиднея Смита, тоже салонного говоруна. Однажды оба causeur'a сошлись у Ромилли. Речь коснулась Данте. «Данте великий поэт, – сказал Смит, – но он просто школьник в искусстве изобретать казни. У него нет для этого ни воображения, ни знания человеческого сердца. Если бы мне пришлось взяться за дело, я показал бы вам, как надо устроить ад. Вот, например, для тебя, Маколей, я придумал бы наказание: я сделал бы тебя немым. Тебе постоянно трубили бы в уши разные бессмыслицы, перевирали бы все факты и цифры царствования королевы Анны, ругались бы в твоем присутствии над всеми либеральными мнениями, а ты не мог бы сказать в защиту их ни одного слова…» На закате дней историк сделался замкнутее и, по словам того же Смита, обнаруживал даже «некоторые проблески молчания». Обычная его рассеянность превратилась в это время в припадки глубокой меланхолии, и, как видно из его дневника, он начинал уже чувствовать, что не может больше работать.
С 1849 года Маколей был на вершине популярности. Жители Глазго поднесли ему диплом почетного гражданства, Лондонская королевская академия избрала его почетным профессором древней истории, а Эдинбургский философский институт – президентом. В 1857 году Маколей был возведен в звание пэра. Между тем здоровье его становилось все хуже и хуже. В мае следующего года он произнес в Кембридже последнюю речь в благодарность за титул «лорда высокого покровителя». «С нынешнего дня, – писал Маколей в своем дневнике 16 декабря 1859 года, – мне приходится отмечать наименее отрадные дни в моей жизни. Холод сильнее чем когда-либо останавливает обращение крови. Пульс бьется неправильно. Чувствую себя очень дурно. Упадок духа, слабость, стеснение сердца, неспособность ко всякой работе, требующей постоянного напряжения, приводит меня в отчаяние. Мне
Его похоронили в Вестминстерском аббатстве, в отделении поэтов у подножия статуи Адиссона, которому историк посвятил один из лучших опытов, близ Шеридана и Джонсона. На могильном камне была сделана надпись, год и место рождения и смерти с краткой эпитафией: