И когда он звонил, допустим, в Москву (в самом деле, в соседней, как говорилось уже, деревушке была — и есть — почта, на почте же и был, и есть телефон…) — звонил, к примеру, каким-нибудь, не взятым мною на эти страницы, хотя и неслучайным персонажам его, Максовой, от него, Макса, так чудесно и неожиданно отступившей и отдалившейся жизни (он же звонил им не очень, но все же весьма, весьма часто; он был совсем один здесь, как сказано; и некое — простейшее одиночество он тоже, конечно, испытывал…) — странно, должно быть, очень странно было думать ему, что — вот сейчас, вот в эту минуту, когда он сам, Макс, стоит здесь, на почте, и видит, в окне, дождь или, может быть, солнце, и кусты сирени (еще цветущей, уже отцветающей…), и сосны, и — прямо перед почтою — дуб, с темными, крепкими, во все стороны раскинувшимися ветвями… — что они — или, вернее, он — или, скажем, она — что она или он (ему отвечавший или ему отвечавшая…) стоит, сидит сейчас где-то, в неописуемом, уже невозможном… и мгновенные контуры города возникали вдруг перед ним, и мгновенные очертания его, Максова, им, Максом, покинутого жилища, темной громады: и еще немного помедлив (он вешал трубку…), вновь, наверное, исчезали, расплывались в дожде или таяли, к примеру, на солнце.
Почта же являет собою небольшой, двухэтажный, выкрашенный, когда-то, в зеленое, но, от дождя, и снега, и времени, потемневший, конечно, дом, с застекленной — пять или шесть ступенек ведут к ней — верандой, где, кроме вышеупомянутого телефона, стоит — и, по-видимому, стоял здесь всегда — один-единственный, с продавленным сиденьем стул.
Веранда эта не запирается; звонить отсюда можно и вечером (когда на почте никого уже, разумеется, нет…) — и сколько же (думаю я теперь…) — сколько же вечеров я провел здесь: за все эти годы?
Макс, как бы то ни было, провел здесь однажды один — незабываемый: говорил он впоследствии — вечер.
И мне очень хочется верить, теперь, что это был именно тот, тот самый и единственный вечер, когда он звонил в Москву — мне.
Но я так до сих пор и не знаю, кому он в тот вечер звонил.
У него был, по всей вероятности, так называемый и заранее купленный им — талон: на пятиминутный разговор с Москвою.
— Придется подождать, — сказала, в трубке, телефонистка. — Хорошо?
— Хорошо.
— Я позвоню вам.
Он спустился вниз по ступенькам, сел на одну из них, закурил сигарету и принялся, значит, ждать.
Скажу сразу: он прождал полтора часа.
Он прождал полтора часа: и это (говорил он впоследствии…) — и это было как будто одно, чудесно-растянутое и — так, растягиваясь, утончается некая, скажем, ткань — очень тонкое, почти прозрачное (говорил он…) мгновение.
Был светлый, еще совсем светлый вечер — середина июня — и только медленное, едва заметное затихание, замирание кустов и деревьев втайне предупреждало, быть может, о приближении чего-то — какой-то — еще не ночной — дождевой темноты; и все вдруг, в самом деле, темнело; отворачивалось; замыкалось в себе; светлело опять; и хотя ветра здесь, за деревьями, не было, Макс, поднимая голову, видел, как быстро, по раскрытому небу, пролетают, проносятся то освещенные уже клонившимся к западу солнцем, то вдруг совсем темные — или темные только снизу, сбоку же, слева, сияющие, сверкающие по-прежнему, ослепительно-белые, но уже с розоватым отливом, друг на друга налетающие облака.
Он не предполагал, разумеется, что ждать ему придется так долго: разговор давали обычно минут через двадцать, двадцать пять, иногда тридцать.
И когда он прождал их, эти двадцать, и двадцать пять, и тридцать, и сорок минут, уйти, не дождавшись, было бы уже слишком обидно… он и не уходил, сидел, ждал.
И опять пролетали, летели то совсем темные, то освещенные солнцем, сверкающие, сияющие облака; и залетевшая с моря, или, может быть, ветром занесенная чайка кружила над почтой, над соснами; и потом налетел, действительно, дождь (он укрылся от него на веранде…); вспыхнул на солнце, — погас, — пролетел; и легкие капли на ветках сирени тоже вспыхнули, — сверкнули, — погасли…
Думал ли он о чем-нибудь?
Нет, ни о чем… так, какие-то, более или менее случайные мысли, сами собой появлявшиеся, сами собой исчезавшие…
Он ждал, ждал — и только.
Сорок минут, пятьдесят минут, час… одно-единственное, отчасти заполненное, конечно, и какими-то случайными мыслями, и внезапно налетевшим дождем, и непрерывным изменением облаков, — и все-таки ничем не заполненное, раскрывавшееся: в пустоту, в пустоту… — растянутое — как некая, скажем, ткань — прозрачное, тонкое, почти пустое мгновение.
Он ждал, ждал — и только; он никуда не мог отойти; он был как бы привязан, прикован: к телефону, упорно молчавшему: к своему собственному ожиданию: к настоящему, следовательно…
Он был как бы приговорен к настоящему: вот в чем все дело: к настоящему (с улыбкой: я помню…), которое рано или поздно должно было разрешиться — звонком, но которое, не разрешаясь им, упорно и по-прежнему оставалось собою: мгновением, пустым и прозрачным.