Иначе восприняли вантозские декреты эбертисты. Эбер и его друзья не скрывали своего раздражения. Декреты, склонявшие симпатии бедноты на сторону Робеспьера и Сен-Жюста, были для них ножом, приставленным к горлу: ведь только на эти симпатии они и рассчитывали, ведя борьбу против революционного правительства! Теперь почва, казалось, уходила из-под их ног. Надо было отвечать, и отвечать немедленно!
В те дни, когда Сен-Жюст с трибуны Конвента провозглашал расширение революции, а эбертисты накапливали силы для реванша, и Робеспьер и Кутон оказались временно выбитыми из седла: оба были больны.
Максимилиан лежал на своей спартанской постели и смотрел в окно. Его мучил жар. Болезнь подкралась неожиданно, как раз в тот момент, когда его присутствие и в Конвенте и в клубе было необходимым. Ну, не насмешка ли это судьбы? Он лежит здесь беспомощный и полуживой, его поят лекарством и обкладывают компрессами, а там, быть может, решается судьба дела всей его жизни. Заговорщики уже окружены, но не прорвут ли они опоясавшую их цепь? Справится ли Сен-Жюст один на один с врагом, сумеет ли выдержать напор до прихода подкрепления? Для Робеспьера не было тайной, что оппозиция существует и в правительстве. Оппозиция пока, правда, глухая. Но кому известно, что будет завтра? Жирондисты когда-то обвиняли его в стремлении к тирании; не называют ли его сейчас за глаза тираном?
Да… Время прошло, но злоба сохранилась. Она спряталась, ее окутало лицемерие, но она не стала от этого меньшей. Неподкупный вспоминает, как некогда, в ранней юности, сколько претерпел он, начинающий адвокат, от недоброжелательства своих старших коллег лишь за то, что отличался от них, что его любил народ. Народ!.. Он и сейчас остается единственным его утешением. Один лишь народ не лицемерит, один народ ему верит и его любит. Вот и теперь, сколько простых людей приходит ежедневно справиться о его здоровье, выразить заботу и внимание, пожелать новых сил… Разве можно оставаться равнодушным к этому?..
Взор Максимилиана старается отыскать в голубеющих сумерках там, за окном, шпиль Якобинской церкви. Нет, шпиль отсюда не виден. О, как бы он хотел знать, что происходит сейчас там, под этим шпилем! Быть может, у якобинцев разыгрывается сражение, битва не на жизнь, а на смерть!..
Жар одолевает больного. Мысли путаются, красные круги вертятся перед глазами, затем вдруг все проваливается в какую-то черную горячую пропасть.
Буря действительно разыгралась, но местом ее оказался не Якобинский клуб, а Клуб кордельеров.
Давно уже не видели в клубе такого стечения народа, как сегодня, 14 вантоза. Казалось, все ждут чего-то необычного. И вожаки эбертистов постарались не обмануть ожиданий рядовых членов.
Началось с оглашения проспекта новой газеты «Друг народа», посвященной памяти Марата. Потом принесли черное покрывало. Для чего оно? Им решили завесить Декларацию прав. Завеса сохранится до тех пор, пока народ не уничтожит клику «снисходительных» и не добьется восстановления своих прав.
На трибуну поднимается Венсан. Он громит «снисходительных». Он устанавливает полное тождество между взглядами их лидеров; он говорит, что их заговор более опасен, чем заговор Бриссо. Только «святая гильотина» может спасти положение и предотвратить гибель свободы!
Затем встает Карье, страшный наместник Нанта. Сверкая глазами, обличает он тех, кто хочет сломать эшафоты только потому, что сам боится на них попасть.
— Восстание, — кричит он, — святое восстание, вот что надо противопоставить злодеям!
Восстание?.. Многие переглядываются. Но против кого же? Против кого восставать, если не против правительства? Значит, оплевывание «снисходительных» не более чем предлог для перехода к атаке против Робеспьера! Эбер, сменивший Карье, спешит рассеять сомнения.
— Самыми опасными, — утверждает он, — являются не воры, а честолюбцы. Чем большей властью они завладевают, тем ненасытнее становятся; они стремятся к единоличному господству!
Намек вполне прозрачный: о ком же может идти речь, кроме Робеспьера? Все более повышая голос, оратор продолжает:
— Я назову вам этих людей, заткнувших рот патриотам в народных обществах…
Однако он никого не называет. Несколько секунд длится тягостное молчание. Ярость борется со страхом. Наконец, овладев собой, он говорит более спокойно, как бы оправдываясь перед присутствующими:
— Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.
— Да, да, — раздается несколько голосов, — мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!