Позиция стороннего наблюдателя определяет и самую структуру лабрюйеровских портретов, особый подход писателя к чужому «я». Внутренний облик другого человека выступает для Лабрюйера как сумма внешних проявлений, скорее как маска, чем лицо. Его характеры — воплощение определенного порока, страсти или социального положения; этим Лабрюйер близок поэтике классицизма. Но он вносит в свои портреты живые, конкретные детали, словно списанные с натуры. Таков, например, портрет Кидия. Лабрюйер рисует, как он откашливается, поправляет манжеты, вытягивает руку, как растопыривает пальцы. По мнению писателя, характер человека проявляется в самом мелком, самом незначительном, неприметном поступке, в том, как человек входит в комнату, выходит из нее, садится и т. п. Каждая черточка, повадка, гримаса, телодвижение, любой жест схвачены Лабрюйером в их соотнесенности со всеми другими, и потому становятся элементами единой художественной структуры. Такой принцип обобщений, предвосхищающий литературу XVIII и XIX веков, для современников еще обладал непривычной новизной. Конкретность деталей заставляла их искать в персонажах «Характеров» сходство с реальными лицами того времени, подбирать к ним «ключи». Лабрюйер решительно возражал против таких попыток, справедливо утверждая, что писал он не сатиру против отдельных лиц, а рисовал нравы своего века,—но сами эти попытки знаменательны.
Андре Моруа назвал Лабрюйера первым великим французским писателем, который стал на путь «импрессионизма». Действительно, «Характеры» лишены строгого плана, построены достаточно свободно, и кажется, что композиция книги подчинена лишь капризу автора. Портреты, коротенькие рассказы, отдельные максимы, производят впечатление непосредственных зарисовок с натуры или записи случайно пришедших в голову мыслей. Но сам Лабрюйер утверждал, что в его книге есть строгая и продуманная композиция и что ее истинный замысел — изобразить «людей вообще».
Фрагментарность «Характеров» и на самом деле двойственна. Ограничимся одним примером: «Клеант благороднейший человек, и женился он на превосходной, очень разумной женщине; каждый из них украшение и гордость любого общества, На свете редко встречаются столь порядочные и учтивые люди, но... Завтра они расстаются: у нотариуса уже готов акт о раздельном жительстве».
Кажется, что здесь запечатлено случайное событие, редкий казус, одно из мгновений бытия. Но за этим рассказом следует неожиданная концовка: «Очевидно, иные достоинства не сочетаемы, иные добродетели несовместимы». Благодаря такой концовке весь отрывок уже читается как развернутая максима, как некая притча, имеющая самое широкое общечеловеческое значение. Фрагмент у Лабрюйера как бы заключает в себе полярные начала: образ случайного мгновения и некое стоящее над временем обобщение. История Клеанта содержит в свернутом виде сюжет рассказа или даже целого романа и потому представляет самостоятельный интерес. Завершающая максима не исчерпывает ее потенциального содержания. Из подобного типа сюжетов возникнут многие романы XVIII и XIX столетий.
И как мыслитель, и как художник, Лабрюйер завершает классический век и открывает новую страницу в истории французской литературы.
Без «Максим» Ларошфуко, «Мыслей» Паскаля и «Характеров» Лабрюйера наше представление о Франции XVII столетия было бы неполным. Не подчиненные строгому литературному канону, а потому более непосредственно связанные с жизненной реальностью, сочинения французских моралистов являют нам нравы, характеры, психологию, духовные искания людей той эпохи в более конкретных очертаниях, чем трагедии Корнеля и Расина и даже мольеровские комедии. Занимая особое место в литературе классицизма, афоризмы французских моралистов все же принадлежат этому художественному течению. Выражая сомнения в том, что люди могут руководствоваться голосом разума, Ларошфуко, Паскаль и Лабрюйер тем не менее сохраняют веру в силу разума — в способность человека познавать окружающий мир и свою собственную душу. Лучом разума французские моралисты освещают тайные глубины человеческого сердца, заключая свои наблюдения «в живые, сжатые и утонченные обороты» (Л. Толстой). Словесной форме они придают особое значение, ибо убеждены, что только в слове мысль обретает свое адекватное бытие, только будучи «изреченной», становится истиной.
Бальзак однажды назвал литературу «историей человеческого сердца». Французские моралисты вписали в эту историю одну из самых блистательных страниц.
Франсуа де Ларошфуко