Читаем Макушка лета полностью

Пока Байлушко выкрикивал обвинения и угрозы: Верстаков, де, распустил персонал, ни для кого начальник подстанций не начальник, а фигура исполнительная, типа слесаря-ремонтника, Колупаев — дерзкий обструкционист, — Веденей вернулся к себе, привычному для нас своей прочностью, безошибочностью, самостоятельностью.

— Спокойно, Рафаилыч, обскажи, что стряслось.

Ничего обсказывать Байлушко не стал, да и не был в состоянии. Опять он  п о н е с, однако больше напускался на Станислава, обещая заклеймить его в докладной на имя Гиричева.

— Поступки, Рафаилыч... — сказал Верстаков с увещевающей интонацией.

— У меня поступки прекрасные. Я весь в труде. Какие еще требуются поступки?

— Ты весь в труде. Точно. Заковыка, однако, есть. Не всяк труд — твой труд.

— Нелепо.

— Я получаю хлебный паек восемьсот граммов. Ты у меня начнешь отхватывать, ну, пусть маненько... Хорошо будет?

— Я вам не идиота кусок. Вы вынуждаете меня принять суровые меры... Гиричев и я...

— Да-да, Гиричев и ты... — Губы Веденея Верстакова колебнулись в ухмылке. Пепел папиросы задел кончик носа, пухово осыпался на желтое сияющее масло половиц.

Байлушко подрожал остроугольными кулачками, оборотившись к Станиславу, почти бегом удалился в кабинет начальника смены. Туда же, погрустнев, ушел Веденей Верстаков. Вернулся он быстро, на возмущенное наше молчание передернул плечами.

Он прочитал занозистый наряд как обычно — с ясной легкостью, но прежде чем подписать его, хотел узнать у Станислава, отчего сыр-бор загорелся. Станислав не ответил. Он не чуждался откровенности, однако такой откровенности, которая его не унижала. Оскорбление, да и вообще свою любую неприятность, он скрывал. Не по гордыне скрывал, не из-за боязни мщения или пересудов, не потому что не нуждался в людской поддержке, когда страдал от несправедливости. Мне кажется, что он обладал врожденным свойством редкой независимости духа, которая помогает сохранять достоинство в самых опасных обстоятельствах, которая уважается даже людьми, дерзающими быть всевластными, но она же, эта независимость духа, придавая человеку внутреннее могущество, создает условия для его постоянной беззащитности.

Станислав не ответил, и Верстаков отстал от него: разговорить не разговоришь, а только его и себя сильней расстроишь.

Роспись мастера мы называли «два флажка». Когда он нарисовал на бланке наряда эти два флажка, я достал из стола свою шапку и подал ему. На подстанции полагалось носить головной убор: много открытых токоведущих частей, потому было смертельно опасно ходить гологоловым. У Веденея Верстакова падали волосы. А были они пушисты, волнисты, отливисты! Вот он и ходил гологоловым, нарушая правила техники безопасности, зато выполняя спасительный совет врача.

У моей байковой шапки тонкая стежка, опушки нет. Мастер сделался в ней похожим на итэковца [8], и нас позабавило его превращение. Нас, за исключением Станислава. Он не то что не улыбнулся — еще заметней помрачнел. Когда Веденей Верстаков вернулся от начальника смены с подписанным нарядом, лицо Станислава как бы окаменело от скорби. Не медля, они пошли включать шинный разъединитель. Тут-то, Марат, ты и выдохнул ненавистное мне слово:

— Компенсация.

Нареченис согласно тебе закивал. Я решил: вы о чем-то о том, что не касается ни аккумуляторщиков, ни Байлушки, ни Станислава, ни Веденея Верстакова. У меня было однозначное понятие о компенсации. Оно было связано с тем, что мои родители в последние мирные годы, про военные и говорить нечего, не брали отпусков: получали денежное вознаграждение, не прекращая работать. Странно большие надежды возлагались родителями на компенсацию, будто на золотой клад. Но возмещение за отдых оказывалось таким незначительным, что могло поубавить семейные нужды лишь на самую малость. Я понимаю теперь, почему так выходило. Они не делали заранее арифметических прикидок, сколько на что понадобится.

Никогда не делали прикидок и те люди, среди которых они росли, учились, работали. Как и не делали их позже мы с женой, а также все наши семейные друзья. Потому-то мои родители, получив компенсацию, обнаруживали, что нехватков-недостатков ворох: все не избыть, как мышей в подполье.

Со всем этим мое воображение и соединило выдохнутое тобой, Марат, слово «компенсация». И тем не менее оно заронило в мою душу ощущение неясности, тревожной неясности, тревожно предостерегающей. И я, пока мы оставались у пульта управления втроем, подсел к тебе на батарею и спросил, чтобы не слышал Нареченис (вдруг да его ужаснет моя несообразительность):

— Ты о чьей компенсации?

— О Байлушкиной.

— В фонд обороны отдал?

— В фонд обороны он ничего не пожалеет. Но сейчас ты спутал деньги с нервами.

— С нервами?!

— Верней, с психологией.

— Эк тьмы напустил.

— Сам ты темный. Извини, несусветицу ляпнул. Гиричеву Байлушко — мишень. Для потехи. На самодовольство. Байлушке это ясно. Он страдает, а огородиться... Слабак. Беззащитный он перед ним. У нас в школе, в детской, был Шурка Сонин. Мне никто не страшен, даже директор. Шурка перед директором трепетал. А я перед Шуркой, ну, беззащитный...

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже