Взрослые помнили довоенную жизнь, маленькие дети ее не знали. Эта была — данная, единственно возможная. Воспоминания взрослых о прежнем мальчик воспринимал так же, как, пристроившись вместе со старшей сестренкой у горячей печи, слушал сказки, которые мама, вернувшись из госпиталя, читала им хрипловатым от усталости голосом. Нередко отключалось электричество, и чтение шло при керосиновой лампе. Когда мама переворачивала страницу книги, огромная тень взлетала по стенам, застилала потолок и опадала. Страшная сказка от взмахов чудовищной тени казалась еще страшней, волшебная — еще волшебней.
Волшебной казалась и довоенная жизнь. Выходило, что до войны всегда было тепло. Возможно, даже не было зимы. Еду в магазинах покупали просто так, а не по карточкам. Более того, в булочных продавался необычайно вкусный белый хлеб — ситник. Дров для печи можно было разом запасти на всю зиму, до весны, а не как теперь, когда разбирали заборы, спиливали деревья и растаскивали все, что может гореть.
Впрочем, мальчик не так уж мерз и вовсе не голодал. Его кормили пшенной кашей, постными щами из квашеной капусты, винегретом из той же капусты, картошки и свеклы, картофельными оладьями. Поили чаем с сахарином. А бывало, варился компот из жестких сморщенных урючин. Но, разваренные, они превращались в приятную хлюпающую сладость, а из расколотых косточек извлекались вкуснейшие ядрышки. Дети не голодали, за них это делали бабушка с мамой. Им не привыкать: в двадцать первом году пережили голод в Поволжье, бабушка — месяц на чистой волжской водице, а чем кормила своих четверых детей — этого мальчик и, став взрослым, не понял. Но чем-то кормила, раз выжили.
Вот и теперь бабушка уезжала в деревни менять одежду на продукты. Окованный полосками блескучей жести сундук к концу войны опустел, обнажилось дно. Некоторые вещи уезжали и возвращались. Съездило и вернулось, например, бабушкино платье фиолетового шелка, с фонариками на рукавах, со сборками на длиннейшей, в пол, юбке: никому в деревне не приглянулся бабушкин наряд начала века.
Военврач-отец был невообразимо далеко. Это называлось — Дальний Восток. Вообще было очень мало мужчин вокруг, а молодых совсем не видно. Матери, бабки, тетки, старухи. В школах не учителя, а учительницы, в больницах не врачи, а врачихи, в магазинах — продавщицы, во дворах — дворничихи, в домах не коменданты, а комендантши.
Дети порой прикасались к войне, не подозревая об этом. По дворам и улицам мальчишки гоняли плоские железные колесца, с зубчиками по внутреннему кругу. Изготовлялась особо изогнутая проволока — водило. С тонким пением катилось послушное колесцо, особенно замечательно звеня на гранитных плитах, которыми улица была замощена на подъеме к Вознесенской горке. Через дюжину лет, студентом технического вуза, изучая на военных занятиях устройство танка, мальчик вспомнил эти колесца. Это были тормозные диски «тридцатьчетверки». Во дворы они, видимо, попадали бракованные, с заводской свалки.
Дворы, а также уличные газоны были распаханы под огороды, к середине лета картофельные гряды, цветущие белым и сиреневым, придавали улицам приятный вид. Огороды были опоясаны укрепленными на кольях металлическими лентами с прихотливыми вырубами внутри них; ленты эти выходили на заводах из-под штампов и тоже добывались на свалках.
Мальчик выглядел на свои семь лет, не больше и не меньше. Среднего роста, крепенький, ладный. Еще через семь за одно лето он станет высоким, стройным, с хорошими плечами, узкими бедрами, длинными руками. Но и сейчас видно — по выпирающим ключицам, по развороту грудной клетки, по крепким лопаточкам: широкая кость, будет расти.
Темные, почти черные волосы вились, мокрые — курчавились. После бани становился похож на цыганенка. Тем более — смуглое, в маму, лицо. Губы толстые, важные. Мимолетно глянуть — первое, что бросится в глаза: смуглота, курчавинки, губы. Но мальчик глядел не мимолетно, он досконально изучил себя в зеркале.
Зеркало у них замечательное: от пола до потолка, в раме красного дерева, «старинное». У них в доме много «старинного», не только в семье мальчика — у всех. Особняк, в котором теперь проживало тринадцать семейств, до революции выстроил богатый человек. Он, разумеется, был буржуем и сбежал вместе с белыми, оставив по всем комнатам мебель. Она и стала принадлежать новым жильцам особняка, обретшего после революции гордое имя коммуны, впоследствии превратившееся в обиходное понятие коммунальной квартиры. Правда, семье мальчика «старинное» бесплатно не досталось: въехали они сюда в конце тридцатых годов и мебель прежнего хозяина отец купил у жильца, который выезжал.