Я-то, конечно, робел, но это уже мои проблемы, потому что я робел всегда и по любому поводу. Хлебом не корми – дай немножко поробеть, постесняться, посмущаться, позаливаться потным румянцем, входя в неположенные двери. И как удивительно мне было, что встречали меня хорошо, приветливо и даже очень радостно, потому что я платил не по квитанции, а в карман, то есть был просто-таки источником благосостояния этих ведомственных портных, директоров магазинов, администраторов гостиниц и прочей советской братии, распределявшей блага.
Приемщицы в ателье тоже были ласковы – понятно почему. Потому что портной Иван Тихонович наверняка делился с ними своими неплановыми доходами, отстегивал, как говорится. Причем, я уверен, не просто так от щедрот своих, а строго оговоренный процент, а может быть, даже фиксированную сумму. Точно так же, как и мясник – а вот это я знаю совершенно точно – в конце дня приносил всю свою выручку директору, все приносили – и директор делил выручку: что-то отсылал начальству, что-то брал себе и прочему магазинному руководству, а что-то выделял кассирам, уборщикам, грузчикам – всем тем людям, которые не имели никакой возможности заработать деньги, подобно мяснику или вообще продавцу, но которые могли стукнуть, донести, написать заявление в УБХСС, поэтому деньги им выделялись не просто из сострадания или командного духа, а чтоб помалкивали.
Я всё это прекрасно понимал.
Умом понимал, но душа, очевидно, не принимала. Душа загоняла меня на узенький и скромненький шесток, там, где стоят в очереди, там, где пьесу отдают не режиссеру, а завлиту, а рукопись повести посылают в журнал по почте, в «потоке самотека».
– Да, да! Конечно! – сказал дяденька. – Доходило до смешного, а честнее говоря, до кошмарного.
Когда-то, давным-давно, Дима написал пьесу и совершенно не представлял себе, что делать дальше. Одна его знакомая – хороший театральный критик, тоже человек потрясающей, но хорошо замаскированной робости, – сказала, что нужно непременно показать актеру такому-то, потому что ей кажется, что эта роль как раз для него. Она была знакома с этим актером, она даже как раз писала о нем книжку, для чего встречалась с ним два раза в неделю, но почему-то попросить его прочитать пьесу молодого автора ей казалось совершенно недопустимым, нескромным, невежливым и вообще чем-то, нарушающим ту тонкую интеллектуальную связь, которая между ними в процессе написания книги установилась. «Ну сами посудите, – говорила она Диме (они были на „вы“), – как это я вдруг, вот так, с бухты-барахты, вдруг скажу ему: „Прочитайте пьесу моего знакомого“? Вы понимаете, в какое неловкое положение я его поставлю? Может быть, он занят, может быть, у него нет никакого настроения читать пьесы, может быть, вообще он их читает только по ходу работы, то есть вот пригласил его режиссер играть в новой пьесе и дал ее прочитать. А читать пьесу просто так? Он же не завлит театра, не главный режиссер, не чиновник Министерства культуры». Дима робко кивал, соглашаясь со всеми ее доводами, краснея от стыда за свою дерзость на грани какого-то площадного, слободского хамства: попросить знакомого критика, чтобы он передал его пьесу артисту, о котором он (критик то есть, то есть она, критикесса) в данное время пишет книгу.