Читаем Мальчик с Голубиной улицы полностью

— Баба! Баба! — кричат девочки и, взявшись за руки, кружатся вокруг нее.

У ворот встречает меня Котя в башлыке и теплых ботах.

— Синус, косинус, — говорит Котя. — Ты где был?

— Прятался, — отвечаю я.

— Тангенс, котангенс, — говорит Котя. — Зачем прятался?

Я вхожу во двор. Он какой-то пустой и чужой, и только ходят по нему от сарая к сараю почерневшие от горя вороны.

Вот и веранда, засыпанная снегом, пушистая, забытая. С тиньканьем прилетают к стеклянным дверям синицы, осыпают кучки взрытого снега, оставляют на нетронутой снеговой пелене коготки следов.

А сад, великий, дремучий, летом казавшийся бесконечным со своими длинными, темными дорожками, теперь голый, смирный и такой маленький, что даже не верится.

Деревья четко вырисовываются на белесом небе — молчаливые, черно-ветвистые.

Неужели здесь были мотыльки?

Слушай, все так замирает в жизни?

С трудом открываю заваленную снегом, замерзшую, скрипящую садовую калитку. Сад весь просвечивается до серых, скучных заборов, безмолвный, белый, с утонувшими и замерзшими в снегу яблонями, устало положившими на сугробы искривленные, звеняще ломающиеся ветви.

Синие тени деревьев и садовых скамеек лежат на солнечном снегу, еще более подчеркивая безнадежное одиночество сада.

Но сверкание снега веселит и радует. Увязая по колено в снегу, я иду по саду. Под ногами что-то ломко хрустит. Вокруг одиноко торчат прутья малины. Деревья, привлекая к себе внимание, осыпают с ветвей снег: «Это мы! Это мы!»

Милый, милый сад. Как мог я тебя забыть? Хочется просить прощения у каждой веточки, у заметенных сугробами дорожек, у сверкающего снежного картофельного поля.

Но вот появляется Микитка в старой солдатской барашковой шапке, на единственном деревянном коньке — выструганной, гладко отшлифованной снегом и льдами дощечке, туго прикрученной веревкой к громадному, латаному и перелатанному валенку.

— Эй, кто на Костельную! — кричит Микитка.

Я бегу за коньками, присоединяюсь к нему и забываю обо всем на свете.

Вся уличная ватага, взрывая коньками снег, перегоняя друг друга, несется на Костельную, на Эверест нашего детства.

Микитка натягивает на уши солдатскую шапку и, глубоко засунув руки в карманы кожушка и свистя, бросается на своем единственном коньке с крутой Костельной горы.

— Даешь! — победно кричит он, и словно весь мир сорвался с места и летит вместе с ним в снежном дыму, в свисте ветра навстречу какой-то смелой, ошеломительной, героической жизни.

Он кричит и свистит беспрерывно, до тех пор, пока там, внизу, в снежном завихрении, тормозя валенком, летит в сугроб и, весь в снегу, белый, мокрый, раскрасневшийся, со сбитой на затылок шапкой, показывая кулак крутой Костельной горе, кричит:

— Даешь! — и свистит в согнутый палец.

Ох как страшно в первый раз спуститься по воле ветра, по воле вихря.

— Шалишь! — кричит Микитка с бешеной веселостью.

И по кличу «красных бизонов», пригнув голову, кинулся вперед. Гора рванулась из-под ног, все поплыло, завертелся мир с золочеными крестами, загудело в ушах.

Еще секунда — и ветер оторвет от земли. А ты только знай не дрейфь! Держись!

Вот хочется упасть, так и гнет, так и бьет в спину и в бока, так и шепчет ветер в уши: «Упади, сдайся — и все страшное кончится». Но ты уже понял: держись! И страшное остается позади, все медленнее, медленнее проплывают заборы, деревья.

Неужели ты был там, наверху, и слетел сюда, вниз, и не побоялся?..

И лезешь снова, ставя конек веслом, и подымаешься на Костельную, чтобы опять испытать это ужасное, страшное, восхитительное чувство полета, чтобы всем и, главное, самому себе доказать, что ты ничуть-ничуть не дрейфишь.

Не заметишь, как стемнело, как на снег легли длинные тени, вокруг зажглись желтовато-красные огоньки и в небе засверкали звезды.

Дома в сенях темно. В сумраке светится иней на тяжелых кованых запорах, а в углу, вся в сосульках, бочка. Разобьешь тяжелой медной кружкой ледяную корку и тут же, не отходя, пьешь, пьешь холодную, с ледяными легкими пластинками воду.

2. Князев

Сказочно падают за окном крупные мохнатые снежинки. Вот одна замерла в воздухе, раздумывая, упасть ей на землю или снова подняться на облако?

Но что-то там, в небе, случилось, и все сразу задымилось, закружилось, мимо окна проносятся гривастые снежные кони с туманными белыми всадниками до темных туч.

И в похожее на бельмо окно уже ничего не видно. Лишь иногда порыв ветра ударит в ставню, и тогда можно лицом почувствовать свежие колючие снежинки.

В доме, отрешенном от всего света, глухо и тихо.

И в этой тишине зреет твое сердце.

На столе в коробочке от ваксы чадит коптилка, но в комнате светло. В углу на табурете искрятся тоненькие, как сосульки, бронзовые ханукальные свечечки.

Дед, шурша истлевшими страницами, бормочет молитвы. А за стенкой Бибиков дробно, мелко стучит костяшками счетов, что-то считая и пересчитывая.

Я сижу у печки. Теперь топят не дровами, не углем, а половой. Приносят ее в больших холодных, замерзших мешках и кучей ссыпают в маленькой передней у печи.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза