Наверняка замуровал. Ведь вот, когда пробивали Новый Арбат и когда там начали крушить старые дома, в которых до революции проживали богачи, то чуть ли не в каждом доме обнаруживали клады: экскаватор лишь тронет ковшом стену — и вдруг оттуда посылаются золотые монеты, ожерелья… Я об этом даже в газете читал, в «Вечерке».
Так что все наши мальчишки были уверены, что и в училищных стенах замурован клад. И после того как у нас побывали эти люди с чертежами и кирками, а потом ушли, ничего не добившись, мы еще целый год самостоятельно простукивали стены. Это сделалось даже привычкой: идешь по коридору — и стучишь согнутым пальцем. То повыше, то пониже. Чутко ловишь звук. Однако толстущие стены старинного особняка повсюду отвечают одинаково глухой непроницаемостью.
Где же тайник? Ведь должен он быть, этот чертов клад!..
Одна лишь Полина Романовна сомневается, покачивает головой и твердит, что, мол, Петра Ивановича клад — в Историческом музее, а клады Сергея и Дмитрия Щукиных — те на Волхонке.
Я и прежде бывал на Волхонке, в Музее изобразительных искусств. Нас водили туда всем училищем, просвещаться.
Но от первых походов остался довольно неприятный осадок. И об этом надо рассказать, если уж быть до конца честным.
Дело в том, что среди развешанных в этом музее картин было очень много таких, на которых голые женщины. Где слегка прикрытые, а где во всей своей неприкрытой наготе. Были и статуи того же приблизительно содержания: голые женщины.
Лично меня это нисколько не смущало. Я уже знал о том, что художники и скульпторы любят воспевать красоту человеческого тела. Так что я не видел в этом ничего зазорного. Я просто ходил по музею и смотрел.
Однако должен заметить, что вообще мальчишки ведут себя довольно безобразно в таких вот музеях, где выставлена обнаженная натура.
Там ведь не только мы были в тот день — были и другие школьники, обыкновенные, из обычных школ. Пионеры, небось. И если девочки держались вполне достойно, с благоговейным и серьезным видом созерцали великие творения и даже что-то записывали в блокнотики, то некоторые ребята, увы, вели себя нескромно, неприлично: они у каждой такой картины и подле каждой такой статуи подталкивали друг друга плечами, хихикали, перемигивались. Впрочем, я думаю, что это скорей от смущения, чем от безнадежной испорченности. Но когда подле тебя люди ведут себя так, поневоле и сам засмущаешься, разозлишься даже…
А теперь я бывал на Волхонке один. Теперь, когда я был «освобожден» и упивался горькой своей свободой.
Я гулял по Москве, часто ездил на Волхонку. Вот так получилось, что именно теперь, когда я возненавидел музыку, ну, во всяком случае, теорию музыки, меня вдруг отчаянно стало тянуть сюда, в этот музей, где не было никакой музыки, но где всякий раз я испытывал ту же радость, то же счастье, какое прежде дарила мне музыка…
Оно было очень светлым, это новое счастье. Светлым — в самом прямом смысле слова. В смысле
Вот бывает, что ты идешь по каким-нибудь загородным местам. Справа от тебя зеленый лес, а слева — голубая река. Посредине вьется желтая тропинка, обок ее колосятся хлеба, а в них мелькают васильки да ромашки. Очень все красиво, все радует глаз. Но солнца при этом нет: оно скрыто облаком, и поэтому все окрест покоится в сплошной и ровной тени.
Как вдруг — неожиданно, мгновенно, будто высверк молнии — солнце вырывается из-за облака.
И тотчас все преображается.
То есть лес по-прежнему остается зеленым, река голубой, тропинка желтой, ромашки белыми — но как все изменилось! Это уже совсем другая зелень, другая голубизна, другая белизна. Все другое. Другой, ослепительный, невозможный, солнечный мир!..
Вот примерно это же было в музее на Волхонке.
Я неторопливо шел, огибая стены, из двери в дверь, из зала в зал. Повсюду висели картины. Там были леса и поля, реки и горы. Человеческие лица. Были столы, заваленные дичью и фруктами. Улицы и площади незнакомых мне городов. Кое-где рубились насмерть конные и пешие воины. Кое-где объяснялись в любви. Однако все это без исключения пребывало в тени. Горы в тени, улицы в тени. Рукопашные схватки происходили в тени, и влюбленные целовались в тени. Между тем на некоторых картинах можно было различить места, освещенные солнцем, и места, на которые падала тень. Но — не знаю даже, как это объяснить, — солнечные места все равно оставались в тени, просто они были немного светлее, чем те, что уж совсем тонули во тьме.
Как вдруг, едва я переступил порог нового зала, все переменилось. Возникло то самое ощущение, о котором я только что говорил: долго не было солнца, оно пряталось среди туч — и внезапно вырвалось из-за края…
Меня ослепило. Я зажмурился. Я подумал даже, что нечаянно ошибся дверью и попал не из зала в зал, а прямо из музейного тихого сумрака — на яркую летнюю улицу…
Я снова раскрыл глаза. Нет, это был по-прежнему музей. На стенах висели картины. И, в общем-то, было на этих картинах все то же самое, извечное, что облюбовали для себя художники: леса и горы, мосты и церкви, лица людей, тела людей, цветы.