Опомнившись в комнате у Почеркова, сидящего над его постелью в одном белье, Никита пролежал без слов какое-то время, пока хозяин не почувствовал на себе его взгляд; тогда полководец грузно повернулся к столу и подал ему заготовленное питье: Трисмегист сожалеет, сказал он кренясь; мне тоже жаль, не сомневайся. От груди его пахло слежавшейся хвоей; в выключенном жилье угадывался гражданский бардак. Думаю, я продвинулся в списках на санаторий, ощупался под одеялом Никита; он давно не бывал здесь, хотя и любил этот вечно не убранный дом со скулящими полами и окнами на укрепления. На своих малых метрах Почерков не скрывался, и усталость читалась в нем ясно, как на объявлении; он взялся здесь из‐за Урала, с диких застав, состоял теоретиком при чрезвычайной части, занимался в литобъединении, а в разгар майских дел вышел в погонах к фонтанам с подборкой стихов и читал о «последней свободе» и «ничьих именах», пока муниципалы не подстрелили его из пейнтбольного ружья. Заляпанный краской, он рухнул на площадную плитку и был оттащен добежавшими школьниками; узнав о расстреле из чьего-то пересказа, Никита попробовал выпросить у Почеркова тогдашние тексты, но военный отказал, заявив, что те отслужили свое у фонтана. Этот ответ подружил их, и в прошлую осень, когда шла лавина декретов и формулировок, они просиживали здесь ночи за разбором вестника, считая слова и загадывая об успехах до Нового года под негромкий