– Вот что, Григорий, – сказал он, и Гришка невольно подобрался – полным именем отец звал его крайне редко, и, как правило, это было в очень важных случаях.
Нет, не так.
ОЧЕНЬ ВАЖНЫХ.
– Хватит тебе без дела с холопскими детьми болтаться, – сказал отец, несколько мгновений помолчав. Глотнул вина и продолжил. – Пора и за ум браться, пятнадцатый год уже пошёл.
Сердце замерло на мгновение, едва слышно ворохнулось под сюртуком, надетым к праздничному обеду – английского покроя, тёмно-бордового сукна с серебряными позументами.
Браться за ум – могло означать только одно. Отправляться в учение. Не жениться же.
От второй мысли Гришка едва не засмеялся в голос. Но удержался. И даже усмешку удержал.
– Ты, я знаю, мечтаешь моряком стать… – сказал отец, словно бы невзначай и снова умолк, вновь пыхая трубкой.
Сердце вдруг заколотилось стремительно, во рту пересохло. Отец поглядел на сына, приподнял бровь – не слышу ответа, мол.
– Я… – сглотнув, хрипло выговорил Гришка. Отчаянная надежда билась где-то в глубине души. Он покосился на Аксакова, и Сергей Тимофеевич вдруг весело подмигнул ему. – Да, батюшка, мечтаю…
Он умолк, опустив голову. Губы шевелились сами собой, и Гришка не удивился, поняв, что шепчет молитву.
Непонятно какую.
Непонятно кому.
– Завтра поедешь с Сергеем Тимофеевичем в Москву… он любезно согласился присмотреть за тобой в дороге, – отец делал паузы – пых, пых, пых…
Сердце обрушилось куда-то в глубину.
Москва.
Никаких морских учебных заведений в Москве не было.
Гришка поднял голову и встретился взглядом с отцом. Матвей Захарович смотрел с непонятным выражением, в котором мешались насмешка и сочувствие.
– В Москве он посадит тебя на дилижанс до Санкт-Петербурга, – договорил, наконец, отец, откладывая догоревшую трубку и глотая вино из бокала. – Морской корпус найдёшь сам, там рукой подать. Понял ли?
– П… – Гришка поперхнулся, воздуха не хватало. – Понял, батюшка!
Его смело со стула, бросило на колени перед отцом, губы сами по себе нашли руку отца, пропахшую табаком.
– Ну-ну, – растроганно и добродушно сказал отец. – Встань, сын. Не холоп ты, чтобы на коленях стоять. Да и я всё ж не господь. Учись достойно. И служи достойно. Но… есть условие.
– К-какое, батюшка? – несмело спросил Гришка, не спеша подняться с колен.
Отец наклонился к нему, и произнёс негромко у самого его уха, так, чтобы слышал только сын:
– Прекрати хамить мачехе. Она перед тобой ни в чём не виновата.
Гришка сжал зубы.
– Хорошо, батюшка, – устало сказал он.
– Обещай.
– Обещаю, – опустив голову, он почти шептал.
– Слуг я с тобой послать не могу, – продолжал отец уже громко, выпрямившись. Аксаков слушал молча, не вмешиваясь. – Сам знаешь, дворни у нас мало, и из деревни никого взять не можем. Да и не учёны они.
– Спасибо, батюшка, – прошептал Гришка, не поднимая глаз.
– А теперь ступай, – кивнул отец. – Завтра вставать рано, собирается будешь, Сергей Тимофеевич в полдень выезжает, и ты с ним.
Гришка не помнил, как шёл к себе в комнату. Его качало, как пьяного, ноги плохо держали, в глазах плыл туман.
В Питер!
В город Петра!
В Морской корпус!
Батюшка, да ради этого я не только вежливо с французкой разговаривать стану, я её… я её… нет, мамой я звать её не стану даже ради Морского корпуса.
Он остановился на пороге комнаты, окинул её диким взглядом. Завтра! Завтра он отсюда уедет! Надолго! А то и навсегда!
Да разве ж он заснёт теперь?!
Недоросль торопливо взбежал по лестнице наверх и остановился около небольшой двери в боковушку. Дверь была чуть приотворена, из неё сочился тусклый свет лампады. Гришка приостановился, стукнул в дверь:
– Нянюшка, можно?
– Заходи, Гриша, заходи, – старческий голос отозвался с неложной радостью.
Боковушка была невелика, сажень на полторы, не больше, и мебели там было всего только – кровать, небольшой стол, лавка да сундук. Примостившись под самым тройным подсвечником медной ковани, на резной лавке сидела с прялкой сухонькая старушка в тёмно-зелёном распашном сарафане с плоскими костяными пуговицами. Седые волосы, опрятно убранные под вдовий повой (в доме Шепелёвых любили русскую старину, кондовую, допетровскую, и сам Матвей Павлович частенько показывался на людях в шитой серебром ферязи чуть ли не времён Ивана Грозного, что соседи дружно считали безобидным чудачеством), лишь кое-где выбивались лёгкими невесомыми прядками, спадая вдоль ушей или висков.
Гришка плотно притворил за собой дверь, взобрался с ногами на сундук, сел, обняв колени, и потупился под строгим взглядом Прасковьи Тимофеевны. В доме её все, кроме него, звали именно так, даже французка навыкла, на что няня несказанно смущалась и отмахивалась: «Да будет вам, батюшка, боярыня я, что ли, или невеста, чтобы меня по отечеству величать?»