Отец, ничего не понимая, слез с полатей и бестолково завертелся по избе, тычась в углы, усиливая внезапно возникшую толкотню.
— Что, что? — спрашивал он.
Мать застегивала Ванину одежку, а сам он рвался к двери. Так торопился, что, вылетев из избы, поскользнулся на крылечке и угодил в сугроб — прямо головой, аж плечи впечатались в снег. Выкарабкался, покрутил шеей — кажись, еще цел маленько! — поднялся и пошагал по улице. Было еще довольно темно, и он хотел так же, как вчера, перед воротами уйти в сторону, огибая белогвардейский пост, перебраться через ограду и выйти на дорогу в Бородино. Шел быстро, не глядя по сторонам и не сторожась, и это подвело его: лишь только он миновал дом батюшки Иллариона, как кто-то отделился от стены, схватил сзади за локоть и сказал:
— А ну-ка стой!
От крика этого, от внезапности, непоправимости случившегося Ваня ощутил цепкий льдистый ужас, рванулся, но тут же другой солдат забежал вперед и, приставив к его груди штык, пробубнил:
— Куды-куды, ты постой, товарищок…
Ваня остановился, оглянулся беспомощно по сторонам и увидал ныряющий в сугробах, несущийся прочь от этого места темный ком: это Офониха бежала домой после сделанного ею доноса на сына соседки, который еще совсем недавно дневал и ночевал в ее избе. И ничем не омрачилась после этого ее душа. Она и дома всем рассказала о своем поступке и встретила одобрение домашних и иных пришедших на скорый слух деревенских богатинок: «Так-де ему и надо, Ваньке, краснопузому». И отец Илларион возбужденно гомонил среди них: «Тако, тако! Наказать, сугубо взыскать богомерзейшего отступника Ваньку, да под розгами и подпустить ему: „Ладно ли тебе, чадо? Бога-то не вспомнил ли? Ну-ко давай-ко, вспоминай“. Вспомнит, вспомнит, увидите, запросит сей отрок у мира пощады и покаяния…»
А Ваня тем временем сидел в амбаре большого дома деревенского богатея Ромкина, где размещался штаб белогвардейского отряда, и ждал решения своей участи. Вместе с ним сидел там еще колчаковский солдат, арестованный за кражу валенок из обозной повозки. Вор сначала заинтересовался соседом, спросил, нет ли еды и курева; умяв же ковригу сунутого матерью Ване на дорогу хлеба, сыто отдулся и рассказал о своем преступлении. На вопрос, какого ждет наказания, ответил вяло:
— Шомполков, поди-ко, пожалуют. Ну, да я уж бит. Как-нибудь, бог даст… Сам-то кто, в чем виновен?
— Ни в чем я не виновен. У тятьки с мамкой гостил, да и схватили.
— Тады сиди спокойно. Ежли не расстреляют, так выпустят, — ухмыльнулся солдат.
— А почему ни о чем не спрашивают? — забеспокоился Ваня. — Сколь мне можно здесь сидеть? Поди-ко, уж день настал, а я все сижу да посиживаю!
— Обожди, не торопись. Господа офицеры с утрева кофий да какаву попивают. Дойдет твоя очередь!
В амбаре было холодно, почти так же, как в конюшне у Игрени. Ванюшка чакал зубами, совал ладони в рукава, пытаясь согреться.
Не согрелся, задремал от усталости и отчаяния и почти сразу был позван в избу конвойным солдатом. Его провели по длинненькому, похожему на сени коридорчику между большой печью и стеной. Ваня думал, что окажется в комнате, где Ромкины устраивали совместные трапезы, однако солдат велел подниматься на второй этаж, и там он оказался в обширной горнице. В ней за столом сидели, о чем-то переговариваясь, два офицера — подпоручик и штабс-капитан. Знаки различия белогвардейской армии Ваня знал хорошо.
— Подойди к столу, голубчик, — сказал штабс-капитан, отпустив конвойного. Он был значительно старше подпоручика, рыхл и голубоглаз, со вздернутым носом, и китель на нем сидел мешковато, как-то не шибко по-военному. Встретишь такого где-нибудь ненароком и подумаешь: добрецкий дядька! — Как тебя зовут, говоришь? Ну, молчи, молчи, я все равно знаю. Иван, верно? Имя-то какое хорошее, самое русское.
Хмурый, чернявый, подтянутый подпоручик неопределенно кивнул, дрыгнул ногой в тонком блестящем сапоге, ударив носком по ножке стола.
— А кто же тебя, истинно русского мужичка, учит, что надо революцию непременно делать? Господ свергать? В расположении войск крутиться?
— Ни по чему я не крутился.
— Ну вот, еще и лжешь.
Вдруг дикий вопль раздался под окнами избы. Толстяк поморщился, а подпоручик встал, глянул:
— Это, Евгений Павлович, Федоркина порют.
— Так драли бы его где-нибудь на огороде, что ли. А то нашли место — прямо перед штабом!
— Нет, клянусь честью, это-то как раз и не плохо. Вид публично наказуемого устрашает. Не воруй! Демонстрация, демонстрация нужна, демонстрация! — Офицер так взглянул на Ваню, что тот съежился, и на лбу выступил мелкий пот.
«Ой, сколь страховидный! Всех бы, поди, убил», — подумал он. И вслух заканючил жалобно:
— Отпустите меня, дяденьки-и… Не знаю никого, ничего…
— Лжешь, лжешь, голубчик, — штабс-капитан опять скривился от донесшегося с улицы неистового воя. — Нам доподлинно известно, что ты служил у красных, причем добровольно, а не по мобилизации. Впрочем, какая может быть мобилизация для мальчишки? Ну, это неважно. Так вот: одного факта твоей службы у большевиков достаточно, чтобы расстрелять тебя без суда и следствия.