Очень скоро меня привлекла скромная лавочка с вывеской
Склонившись над прилавками, рассматривая содержимое полок, я еще не увидел Воллара. Невысокая сухопарая женщина, одетая в черное, с сигаретой в зубах незаметно убедилась, что меня устраивает праздное одиночество. Я приступил к сбору урожая, когда услышал, как кто-то громко прочищает горло, затем глухо кашляет.
Воллар сидел за серым деревянным столом, окруженным множеством неустойчивых книжных кип. Неожиданность, крайнее удивление. Возвращение давно забытого прошлого. Внезапное появление человека из плоти и крови, который напомнил мне о моих первых тревогах, первых переживаниях, связанных с чтением. Это был он. Здесь! Тридцать семь лет спустя.
Вдруг он встал, развернулся, такой грузный, огромный, как никогда прежде отягченный грузом текстов, скопившихся в его памяти. Воллар не обращал на меня никакого внимания, но я увидел, как он с горькой миной схватил толстый том, взвесил его на руке и начал изучать его, сверкая взглядом за очками. Затем, все еще читая, вернулся и рухнул за стол, в кресло, абсолютно раздавленное его весом. Мои глаза привыкали к сложной игре света и тени. И тогда я заметил вокруг склонившего голову и шумно дышавшего Воллара портреты писателей, развешанные кое-как по стенам. Лица и черно-белые фигуры известных, узнаваемых писателей.
В нескольких сантиметрах от него — немного мутная фотография Малколма Лаури в профиль, он один на берегу темного озера; печальный, заброшенный, с мутным взглядом, в светлых брюках и спортивной рубашке, топорщащейся над брюшком, раздувшимся от текилы и мескаля, — громада творчества и дрожи на этом утесе, в этой тишине.
И Селин в потертом пальто, наброшенном на плечи, словно ему холодно, вокруг шеи — помятый шелковый шарф, он плохо выбрит, черная с проседью щетина под носом, на щеках и под нижней губой, у еще жесткого и тонкого рта, но взгляд где-то витает, лоб нахмурен, на измученном лице — печать удивления, раздражение и усталость.
На стене, за спиной Воллара — портрет Генри Миллера в костюме игривого бонзы, череп, отшлифованный старостью, прищуренные кошачьи глаза, улыбка, тронувшая толстые губы, гладкая, лоснящаяся от времени кожа, аскеза и порок, счастливое сочетание сексуальной и литературной пылкости.
Есть фотография Жоржа Батая, заснятого как бы случайно, у него — рот любителя мяса, ангельские глаза, такие ясные, такие чистые, но больные, и блестящие седые волосы с торчащей, как антенна внеземного существа, прядью, при этом — погруженность куда-то вовне, в ангельскую печаль, между мукой и детством, а также смехотворная элегантность костюма и черного галстука:
И Макса Фриша, огромного, грузного, одинокого, без пиджака, он сидит на пустой террасе, очки — в большущей черной оправе, стекла — как иллюминаторы перед его глазами, свесившаяся трубка, руки раскинуты, Фриш что-то объясняет кому-то, кого не видно:
Хемингуэй, постаревший и поседевший великан с выступающим животом, у него все демоны, все обиды и печаль обращены вовнутрь, чтобы на виду остался лишь образ волнующего голливудского актера, прикованного к горлышку бутылок, а затем к дулу ружья, которое прикончит его.
И множество других лиц вокруг книготорговца: Арто, Кафка, Борхес, Песоа, Беккет, Набоков, Томас Манн, Павезе, которых я поневоле совмещал в голове Воллара, и он один становился запутанным портретом-роботом всех этих писателей, чьи произведения разместились в его памяти.
Я очень мало разговаривал с Волларом, у него не было никаких причин узнавать во мне одного из отвратительных «товарищей» прежних времен (однако кто знает?), но для меня, ставшего постоянным клиентом магазина