Я заставила ее пообещать, что они не пойдут в ее комнату, и по какой-то причине она согласилась.
Увлекшись Роном, она перестала уделять мне столько внимания, сколько раньше. Не гадала больше на Книге перемен. От счастья она стала рассеянной, на губах играла та же полуулыбка, как когда она карабкалась на холм, чтобы сорвать опунцию.
Именно в промежутках между ее мужчинами – между одиночеством и отчаянием, которыми заканчивались одни отношения, и подъемом, которым начинались другие, – я и хотела остаться навсегда. Чтобы мы с ней были командой, единственными настоящими партнерами.
В тот вечер, на который было намечено свидание, Рон появился вовремя. Когда он постучал, мама наносила макияж, перегнувшись через раковину в ванной.
Я побежала открыть дверь. И сразу же поняла, что Рон не хиппи. У него была лысина с пучками волос, торчащими с обеих сторон, как у клоуна, и широкие кустистые брови, очки в золоченой оправе и раздутые рыбьи губы. Он выглядел чистым, от него пахло мылом и средством для стирки.
– Здравствуйте, – сказала я. – Я Лиза. Мама собирается.
– Приятно познакомиться, – ответил он, протягивая руку.
Он прошел за мной в гостиную; я заметила, что при ходьбе он сильно выворачивает носки наружу.
Мама крикнула из ванной:
– Мне нужна еще минута!
Проходя мимо книжной полки, я сняла с нее альбом с фотографиями моего рождения – я этого не планировала и сама себе удивилась. Моя рука потянулась к нему сама собой, будто я не могла контролировать свои конечности.
Я много раз просила маму избавиться от альбома, но она отказывалась и каждый раз, когда мы переезжали, брала его с собой. Обложка была плетеной, из коричневой соломки; она была такой старой, что стебли стали распускаться по краям. Для меня это было намеком на неприличное содержимое. Я подозревала, что у других детей дома нет таких постыдных вещей.
Мы с ним сели рядышком на цветочном диване.
– Хочу вам кое-что показать, – сказала я. – Наши с мамой фотографии.
Я уложила альбом на колени так, чтобы ему было видно. Мама, еще совсем молодая, лежала на кровати, длинные волосы собрались вокруг лица, словно темная вода в пруду. Это были фотографии моего рождения, черно-белые, с закругленными углами. На маме было нечто, походящее на мужскую рубашку, застегнутую на груди; ниже пояса она была голой. Ее согнутые и раздвинутые ноги – на переднем плане. Я перевернула страницу: вот и я – появилась между ее белых – пересвеченных – разведенных бедер, как черепаха, вынырнувшая из глубины озера.
На следующих фотографиях я уже вышла наружу, и можно было разглядеть мое сморщенное тело, восково-бледное лицо, асимметричное, сплюснутое.
Я чувствовала отвращение, отторжение, но продолжала переворачивать страницы. Я не знала, как это объяснить: мне хотелось, чтобы он почувствовал такое же отвращение, хотелось его отпугнуть. Показать ему, какие мы на самом деле, чтобы он не стал ждать и ушел сейчас.
– А вот еще, – сказала я нежнейшим голоском.
– Да, – ответил он. – Вижу.
Он даже не попытался подняться и сбежать, не шевельнулся. Вместо этого он сидел, поглядывая на снимки, а потом, словно в рассеянности, отвел глаза. Когда мама вышла из ванной и увидела нас, она выхватила альбом у меня из рук и поставила обратно на полку, наградив меня недобрым взглядом.
Повеселимся
Одно из первых моих воспоминаний об отце связано с вечеринкой в честь дня его рождения, которую кто-то закатил в доме на Русской горке. Ему было тридцать с небольшим.
Свет в городе – если мы говорили «город», мы имели в виду Сан-Франциско – был другим: косым, желтым и более влажным, нежели в Пало-Алто. Дом был очень красивым: высоким, с мягкими шерстяными коврами, упиравшимися в стены, и самым большим телевизором, который я когда-либо видела. Почти всю лужайку на заднем дворе занимал батут, огромный, круглый, на высоких металлических ножках.
На батуте, в джинсах и фланелевой рубашке, стоял отец.
– Эй! Хочешь попрыгать? – спросил он меня.
Я подошла, и кто-то, не мама, поднял меня достаточно высоко, чтобы я дотянулась ногой до обтянутого тканью края батута и схватилась за него пальцами ног, как коала. Батут был размером с небольшой бассейн, свет отражался от его поверхности, словно она была масляной. Я думала, что мы с отцом будем прыгать, как меня учили на уроках физкультуры, но оказалось, что когда на батуте два человека, все по-другому: толкотня и рваный ритм. Несмотря на все мои усилия двигаться по своей собственной траектории, учитывающей траекторию отца, мы чуть не врезались друг в друга в воздухе. Его координация хромала, он не чувствовал, как нужно подпрыгивать и падать. А у батута не было сетчатых стенок: мы могли вылететь на траву, где стояли люди, или вообще перелететь через забор. Я была легче, поэтому, если кто и вылетел бы, то я. Или того хуже, я могла приземлиться на него. Мои желтые шорты раздувались при прыжках, и я боялась, что он и все стоящие внизу увидят мои трусы. Но если бы я стала придерживать шорты, я бы потеряла всякий контроль над своими движениями.