Сжав пальцами виски, Хоксквилл осторожно прошлась по превосходно упорядоченному новому крылу, которое пристроила за последние недели к дому своей памяти, чтобы хранить в нем все, какие добудет, сведения об Айгенблике. Она знала, за каким поворотом, на вершине какой лестницы, в заключительной точке какой перспективы должен появиться он сам. Но он не появлялся. Она могла нарисовать его средствами обычной или Естественной Памяти. Видела его на фоне пересеченных полосами дождя окон местных поездов; он говорил без умолку, рыжая борода раскачивалась из стороны в сторону, кустистые брови поднимались и опускались, как у болванчика, с какими выступают чревовещатели. Видела, как он разглагольствует перед огромной, восторженной, воркующей, как голуби, толпой; на глазах оратора выступали слезы, а слушатели заливали его потоками любви. Видела, как он после очередной нескончаемой лекции присутствовал на заседании женского клуба; на коленях его позвякивала голубая чашка с блюдцем, несгибаемые ученики, каждый со своей чашкой, блюдцем и куском торта, восседали вокруг. Вокруг Лектора: именно ученики настояли на том, чтобы его так называть. Они опережали его в поездках и приготавливали все к его прибытию. Лектор будет стоять здесь. В эту комнату никто, кроме Лектора, не должен входить. Здесь Лектора должен ждать автомобиль. У них, сидевших позади его кафедры, веки никогда не увлажнялись слезами, лица оставались столь же гладкими и невыразительными, как их обтянутые черными носками лодыжки. Все это Хоксквилл почерпнула из Естественной Памяти и искусно встроила в палладианское крыло дома памяти[145]
, где эти наблюдения должны были приобрести новый тонкий смысл. Она ждала, что обогнет мраморный угол и найдет его, заключенного в раму интерьера; внезапно обнаружит, кто он такой, и убедится, что, сама того не понимая, знала это и раньше. Так должна была работать ее система памяти, и так она работала всегда. Но теперь Клуб ждал, недвижно, затаив дыхание, а между колоннами и на бельведерах дома памяти стояли аккуратно одетые ученики, каждый с индивидуальной эмблемой, присвоенной ему Хоксквилл: корешком проездного билета, клюшкой для гольфа, пурпурными отпечатанными на мимеографе листками, мертвым телом. Их фигуры виделись достаточно ясно. Но он не появлялся. И однако все крыло, несомненно, относилось к нему; там царили холод и ожидание.— А что вы скажете об этих лекциях? — прервал ее мысли один из членов Клуба.
Хоксквилл взглянула на него холодно.
— Боже, у вас имеются копии их всех. Разве мне больше нечем заняться? Вы что же, не умеете читать? — Она умолкла, гадая, поняли они или нет, что презрительным тоном она маскирует свою неспособность загнать дичь. — Когда он говорит, — продолжала она более снисходительно, — они слушают. Что он говорит, вы знаете. Старая смесь, рассчитанная на то, чтобы тронуть все сердца. Надежда, безграничная надежда. Здравый смысл или то, что таковым считается. Шутки, которые приносят облегчение. Он умеет выжать слезу. Но это умеют и другие. Думаю... — Она в первый раз попыталась дать определение, но до точности ему было очень далеко. — Думаю, он либо меньше, чем человек, либо больше. Думаю, мы Как-то имеем дело не с человеком, а с географией.
— Понятно. — Член Клуба пригладил свои жемчужно-серые, в цвет галстука, усы.
— Ничего подобного, — отрезала Хоксквилл. — Мне самой непонятно.
— Задавить его, — буркнул еще один гость.
— Его взгляды, — проговорил другой, вытаскивая из папки пачку бумаг, — не противоречат нашим. Стабильность. Бдительность. Терпимость. Любовь.
— Любовь, — повторил кто-то. — Все вырождается. Ничто больше не работает, все бьет мимо цели. — Голос говорившего отчаянно дрожал. — На земле не осталось силы большей, чем любовь. — Он вдруг разразился рыданиями.
— Если не ошибаюсь, Хоксквилл, — невозмутимо произнес еще один член Клуба, — там, на пристенном столике, стоят графины?
— В хрустальном — бренди, — подхватила Хоксквилл. — В стеклянном — хлебная водка.
При помощи бренди они успокоили своего соратника и,
Проводив гостей, служанка застыла в холле, мрачно рассматривая в зарешеченном стекле двери бледные признаки рассвета и размышляя о своей жизни, рабском положении, редких ночных проблесках разума, без которых, наверное, было бы лучше. Комнату заливало сероватым светом, который, казалось, ложился пятнами на неподвижную служанку и вытягивал из ее глаз свечение жизни. Подняв руку, она сделала жест, означавший у египтян благословение или разрешение уйти. Уста ее были запечатаны. Когда Хоксквилл, направляясь наверх, прошла мимо нее, уже наступил день и Каменная Дева (как именовала Хоксквилл принадлежавшую ей древнюю статую) вновь превратилась в мрамор[147]
.