— Боже мой, Сильвия. — Ноги его не выдержали, и он тяжело опустился на колени, по-прежнему глядя в темноту. — О боже. — Сунув лицо в несуществующую полость, куда обращал речь, он принялся извиняться, униженно молить, сам уже не зная о чем.
— Нет, послушай, — растерянно прошептала она. — По мне ты замечательный, ей-богу, я всегда так считала. Не говори этой ерунды.
Тем временем Оберон, непонимающий и непонятый, расплакался.
— Так или иначе, я должна. — Голос ее звучал слабее, уже приглушенный расстоянием, и мысли отдалились тоже. — О’кей. Видел бы ты, что они мне надавали... Послушай,
Позднее мимо Оберона засновали ранние пассажиры и торговцы, которые шли открывать грошовые лавчонки, а он, глухой ко всему, уткнув лицо в дверь в никуда, продолжал стоять на коленях, как наказанный озорник. Со свойственной городским жителям деликатностью или равнодушием все отводили глаза, но некоторые на ходу печально или с отвращением качали головой: живой урок.
Слезы выступили на глазах у Оберона и тогда, когда он в маленьком парке подобрал эти остатки кораблекрушения — все, что сохранилось от Сильвии. Очнувшись на Вокзале в той же позе, он не знал, как и зачем здесь очутился; но теперь вспомнил. Это удалось ему с помощью Искусства Памяти, и теперь он мог распоряжаться спасенным имуществом.
Неизвестное, то, чего ты не знал, возникает вдруг, поразительным образом, если правильно расставить то, что знаешь. А скорее, то, что ты всегда знал, но не подозревал об этом. Каждый день здесь приближал его к этому; каждую ночь, лежа без сна в Миссии Заблудших Овец и слушая кашель и стоны мучимых кошмарами сотоварищей, он бродил в памяти по этим тропам и приближался к тому, чего не знал: к потерянному факту, одиночному и простому. Да, теперь он знает. Головоломка собрана до конца.
Он был проклят — все дело в этом.
Давным-давно (когда — он знал, а вот почему — нет) на него было наложено проклятие, злые чары, печать уродства[303]
: он сделался вечным искателем, обреченным на бесплодные поиски. По каким-то своим причинам (кто знает, просто ли они злобствовали или хотели покарать его за непокорность, хотя последняя при нем осталась, он не поддался) они наложили на него заклятие: тайком от него самого обратили его стопы задом наперед и послали его на поиски.Это произошло (теперь он знал) в темной чаще, когда пропала Лайлак, а он звал ее отчаянно, надрывая сердце. С этого мига он сделался искателем, со стопами, Как-то обращенными не в ту сторону.
Он искал в чащобе Лайлак, но, конечно, не нашел. Ему было всего восемь лет, он еще только взрослел, хотя против своей воли. Чего он мог ожидать?
Чтобы проникнуть в тайны, которые от него скрывали, Оберон сделался тайным агентом, но пока он старался их раскрыть, тайны оставались тайнами.
Он искал Сильвию, но, найдя, казалось бы, дорожку к ее сердцу, убеждался, что она ведет в противоположном направлении. Потянись к девушке, которая улыбается тебе из зеркала, и твоя рука наткнется на холодную границу стекла.
Ладно, теперь все решено. Поиск, начавшийся в незапамятные времена, ныне подошел к концу. Маленький парк, спроектированный его прапрадедом, Оберон переделал в символ не менее полновесный, чем любой из козырей в колоде двоюродной бабки Клауд или загроможденный зал в доме памяти Ариэль Хоксквилл.
Подобно старым картинам, где человеческие лица изображены в виде рога изобилия, где каждая морщинка, ресница, складка на шее оказываются фруктом, овощем, зерном[304]
, воссозданными настолько реалистично, что хочется сорвать их и съесть, этот парк нес в себе лицо Сильвии, ее сердце, тело. Освободив свою душу от всех фантазий, Оберон запер здесь призраков и демонов, порожденных пьянством и наследственным сумасшествием. Где-то жила, гоняясь за своей Судьбой, Сильвия, ушедшая по известным ей одной причинам. Оберон надеялся, что она счастлива. Благодаря своим усилиям и Искусству Памяти он освободился от заклятия и мог теперь идти куда угодно.Оберон сел.
Какое-то дерево (деду, конечно, было известно его название, но не Оберону) как раз на этой неделе роняло свои похожие на листья цветы или семена, и весь парк был усыпан серебристо-зелеными кружками, словно кто-то разбросал здесь миллион долларов в десятицентовых монетах. Расточитель-ветер подкатывал эти богатства к недвижным стопам Оберона, сыпал на поля шляпы и на колени, хороня его под листвой, как один из здешних постоянных объектов, вроде скамьи, где он сидел, или павильона, на который был устремлен его взгляд.