— Оно их грызло. — Джордж изобразил, будто ест каштаны. — Хрумкало. И ухмылялось прямо мне в физиономию. Видно было, как угли светятся у него в голове. Как блуждающий огонек. Угли гасли, оно хватало другие. И знаешь, в нем прибавилось жизни. Слегка перекусив, эта тварь запрыгала — пустилась в пляс. Голая с ног до головы. Сломанный гипсовый херувимчик, злобненький такой. Богом клянусь, я в жизни так не пугался. Думать я не мог — только двигаться. Знаешь? Слишком испуган, чтобы бояться. Ноги сами понесли меня к огню. Хватаю совок. Отрываю в камине целую кучу углей. Показываю этой твари: м-м-м, вкуснятина. Подь за мной, подь. Игра как раз по ней: горяченькие каштаны, с пылу с жару, ну давай же, давай; за дверь, по лестнице; тянется к совку — дай-дай, нет-нет. Приманиваю.
А теперь послушай. Не знаю, тронулся я тогда умом или нет. Я был уверен в одном: в этой твари сидело зло. Не злое зло, ведь она была ничто: кукла, марионетка или механизм, но только передвигающийся сам по себе, как задвигается во сне какая-нибудь жуткая неодушевленная вещь, вроде груды старой одежды или кома жира, вот-вот набросится. Неживая, но движется. Получила жизнь. Но она зло, жуткое зло, какого и быть не должно в природе. Избавиться от нее во что бы то ни стало: других мыслей у меня не было. Лайлак это или не Лайлак. Просто избавиться. Избавиться.
И вот топает она за мной по пятам. На третьем этаже, за библиотекой, там у меня мастерская. Ага? Представил себе? Дверь закрыта, конечно, я закрыл ее, когда отправился вниз — лучше перебдеть, чем недобдеть. Итак, вожусь я с дверью, а тварь сверлит меня глазами, которые вовсе не глаза, и, черт возьми, вот-вот разгадает мою хитрость. Сую совок ей под нос. Треклятая дверь все не поддается, не поддается, потом распахивается и...
Широким жестом Джордж закинул воображаемые пылающие угли в мастерскую с готовой пиротехникой. Оберон затаил дыхание.
— Затем берусь за
Проворно и ловко лягнув фальшивую Лайлак боком стопы, Джордж и ее затолкал в мастерскую.
— И, наконец, дверь! — Глядя на Оберона такими же, как тогда, испуганными, заполошенными глазами, Джордж захлопнул дверь. — Порядок! Дело сделано! Скачу вниз по лестнице. «Софи! Софи! Беги!» Она сидит без движения в кресле — вот там. Хватаю ее, тащу чуть ли не на руках, гоню во весь опор, ведь наверху уже слышен шум, вот мы в холле — бац-бабац! — мы на улице.
Стоим под дождем, задравши головы. То есть я задравши, а она вроде как прячет голову. А из окна мастерской прет наружу все мое шоу. Звезды. Ракеты. Магний, фосфор, сера. Свету — словно ясный день, да не один, а несколько разом. А грохоту!.. Остатки падают на землю, шипят в лужах. И тут как бабахнет! Это взлетел большой запас ракет, продырявив насквозь крышу. Дым, искры — пылала вся окрестность. Но дождь припустил еще сильнее, и вскорости фейерверк погас, немного не дождавшись полицейских и пожарных машин.
— Я, знаешь, основательно укрепил мастерскую, — стальные двери, асбест и прочее — так что здание устояло. Но, богом клянусь, от этого выродка — кто бы он там ни был — мокрого места не осталось...
— А Софи? — спросил Оберон.
— Софи. Я говорил ей: «Послушай, все в порядке. Я покончил с этой тварью».
«Что? Что?» — спрашивает.
«Я с ней покончил. Она взлетела на воздух. Ничего не осталось»[315]
.И знаешь, что она мне ответила?
Оберон не знал.
— Подняла на меня глаза — страшней ее лица я ничего в ту ночь не видел — и говорит: «Ты убил ее».
Так и сказала. Ты, мол, ее убил. И больше ничего. Вялый и обессиленный, Джордж сел за кухонный стол.
«Убил ее». Так думала Софи: я убил ее единственное дитя. Не знаю, может, она до сих пор так считает. Что старик Джордж прикончил ее единственного ребенка, а одновременно и своего. Зафуячил в небо — звезды и полосы навсегда[316]
. — Джордж опустил глаза. — Не приведи господь, чтобы еще кто-нибудь посмотрел на меня так, как она той ночью.— Вот так история, — выдавил из себя Оберон, когда к нему вернулся дар речи.
— Послушай, что если это была Лайлак, но превратившаяся каким-то образом в чудовище...
— Но она знала. Софи знала, что это не настоящая Лайлак.
— Правда? Кто ее поймет, что она знала, а что нет. — Воцарилось угрюмое молчание. — Женщины. Поди их вычисли.
— Чего я не пойму, — сказал Оберон, — это зачем они принесли ей эту тварь. То есть если это была такая грубая подделка.
Джордж смерил его подозрительным взглядом:
— Какие такие «они»?
Оберон смотрел в сторону.
— Ну, они, — произнес он, сам удивляясь тому, что слышит от себя это объяснение, — это те самые, которые похитили настоящую Лайлак.
Джордж хмыкнул.
Оберон молчал, не зная, что еще сказать по этому поводу. Впервые в жизни он ясно понимал, почему те, за кем он шпионил, так упорно держали язык за зубами. Обращаться к ним за объяснениями было все равно, что вопрошать пустоту, а теперь он сам волей-неволей присоединился к этому заговору молчания. Ему думалось, что отныне он никому ничего не сможет объяснить, не прибегая к местоимению во множественном числе «они». «Им».