— Ну, пошли, — говорит Пиннеберг.
Путбрезе подхватывает обе корзины с одного конца, Овечка и Пиннеберг — с другого. Сверху на корзинах лежит чемодан, чемоданчик Овечки и ящик из-под яиц с посудой…
— Поехали! — командует Путбрезе.
Овечка оглядывается напоследок: комната, ее первая собственная комната в Берлине… Как все-таки тяжело уходить. Господи боже, надо погасить свет!
— Минуточку, — восклицает Овечка. — Свет!
И выпускает ручку корзины. Первым приходит в движение чемоданчик, с легким, коротким стуком он падает на пол. Большой чемодан брякается потяжелее, а уж ящик с посудой…
— Милочка, — гудит Путбрезе глубоким басом, — уж коль они там и сейчас ничего не услышат, так им и надо, чтобы плакали их денежки…
Супруги стоят на месте, словно захваченные врасплох преступники, и не сводят глаз с двери в проходную комнату. Так и есть: дверь распахивается, и на пороге стоит Хольгер Яхман, раскрасневшийся, смеющийся. Пиннеберги, застыв, смотрят на него. Яхман меняется в лице, прикрывает дверь, делает шаг вперед…
— Вот так штука! — говорит он.
— Господин Яхман! — умоляюще шепчет Овечка, — Господин Яхман, мы переезжаем! Прошу вас… Вы же понимаете!
Да, Яхман изменился в лице; он задумчиво рассматривает:стоящую перед ним молодую женщину, его лоб прорезан поперечной складкой, рот полуоткрыт.
Он делает еще шаг вперед. Он говорит, нет, шепчет едва слышно:
— Это не годится — таскать чемоданы в вашем положении. И подхватывает одной рукой корзину, другой — чемодан. — Пошли.
— Господин Яхман…— порывается что-то сказать Овечка.
Но Яхман не произносит больше ни слова; он молча сносит вещи вниз ,молча жмет руки Пиннебергам. Потом долго смотрит им вслед, смотрит, как они исчезают в сером уличном тумане: тележка со скудным домашним скарбом, беременная женщина в поношенном пальто, мужчина — сусально-элегантное ничто, и толстая пьяная скотина в синей блузе…
Господин Яхман выпячивает нижнюю губу, напряженно думает. Вот он стоит в смокинге, очень элегантный, очень холеный — уж наверное сегодня вечером он в свое удовольствие выкупался в ванне. Он тяжело вздыхает и медленно, ступенька за ступенькой, всходит по лестнице. Он затворяет входную дверь — она оставалась открытой, — заглядывает в опустевшую комнату, кивает, гасит свет и идет к гостям.
— Где ты пропадал? — встречает его фрау Пиннеберг, восседающая в кругу гостей. — Опять к молодым ходил? Будь я ревнива, я бы тебе задала.
— Налей-ка мне коньяку, — говорит Яхман и, опрокинув рюмку:— Да, между прочим: молодые просили тебе кланяться. Они только что съехали.
— Съехали?..переспрашивает фрау Пиннеберг и, захлебываясь от негодования наговаривает по этому поводу кучу всякой всячины.
Однажды поздним сумеречным вечером Овечка сидит у себя в квартире, перед нею — тетрадка и отдельные листки, ручка, карандаш, линейка. Она что-то пишет и подсчитывает, зачеркивает и пишет вновь.При этом она вздыхает, качает головой и снова вздыхает:— «Нет, это невозможно», и продолжает считать
Комната очень уютна: низкий, в балках потолок, мебель красного дерева, теплых, коричневато-красных тонов. Никаких претензии на современный стиль, и она ничего не теряет от того что на стене красуется вышитое черно-белым бисером изречение «Верность до гробовой доски». Это вполне в духе всей комнаты, как в духе ее и сама Овечка с ее нежным лицом и прямым носиком, одетая в просторное голубое платье с узким, машинной работы, кружевным воротничком. В комнате приятно тепло, и всякий раз, когда промозглый ноябрьский ветер со свистом налетает на окна, в комнате становится еще уютнее.
Наконец Овечка управилась с подсчетами и еще раз перечитывает свои записи. Вот как выглядит то, что она написала со множеством подчеркиваний, где крупными, где мелкими буквами: