Теперь я со смехом вспоминаю об этом. Но в то время Маленький Человек не смеялся, уверяю вас; он относился очень серьезно к этому. Окончив письмо, я передавал его Роже, который должен был переписать его своим красивым почерком; со своей стороны, он, по получении ответа (она отвечала ему, несчастная!), тотчас приносил мне его, и я, сообразуясь с этим ответом, продолжал свои излияния.
Признаюсь, эта игра увлекала меня, может быть даже увлекала более, чем следовало. Эта невидимая блондинка, душистая, как ветка белой сирени, не выходила у меня из головы. Иногда мне казалось, что я пишу ей от себя. Я наполнял письмо личными излияниями, проклинал судьбу и тех подлых и злых людей, среди которых мне приходилось жить. «О, Цецилия, если бы ты могла знать, как сильно я нуждаюсь в твоей любви!»
По временам, когда Роже, покручивая свои длинные усы, говорил: «Клюет! клюет!», в душе моей поднималась злоба. «Неужели, — спрашивал я себя, — она может верить тому, что эти письма, полные грусти и страсти, написаны этим толстым балбесом?»
Да, она верила этому, так твердо верила, что однажды Роже с торжествующим видом принес мне полученный ответ: «Сегодня вечером, в девять часов, за зданием префектуры».
Был ли успех Роже результатом моего красноречия или он был обусловлен обаянием его длинных усов? Предоставляю вам, милостивые государыни, решить этот вопрос. Несомненно лишь одно: Маленький Человек провел в своей мансарде очень тревожную ночь. Ему снилось, что он высокого роста, что у него длинные усы, и что парижские дамы, занимающие совершенно исключительное положение, назначают ему свидания за зданием префектуры.
Комичнее всего то, что на следующий день мне пришлось писать письмо к Цецилии и благодарить «ангела, согласившегося провести ночь на земле… за то блаженство, которое она дала мне…»
Признаюсь, Маленький Человек писал это письмо с бешенством в душе. К счастью, переписка остановилась на этом, и долгое время я ничего не слыхал ни о Цецилии, ни о высоком положении, занимаемом ею.
XI. МОЙ ДОБРЫЙ ДРУГ — УЧИТЕЛЬ ФЕХТОВАНИЯ
Это было 18 февраля. Ночью выпало так много снега, что детям нельзя было выйти во двор. После утреннего урока их выпустили всех в большой зал, где они могли побегать во время рекреации.
Мне был поручен надзор за ними.
Залом назывался у нас бывший гимнастический зал морского училища. Представьте себе четыре голые стены с маленькими решетчатыми окнами, кое-где полуоторванные крюки, какие-то остатки лестниц и посредине потолка — прикрепленное веревкой к балке, огромное железное кольцо.
Детям, повидимому, очень нравилось это помещение. Они бегали вокруг зала, шумя и поднимая столбы пыли. Некоторые из них старались схватить кольцо, другие с криками, цеплялись за крюки: пять или шесть — более спокойных — ели у окна свой хлеб, посматривая на снег, покрывавший улицы, на людей, вооруженных лопатами и сгребавших его.
Но я не слышал ничего.
Я сидел один в углу, со слезами на глазах читал письмо, и, если бы дети вздумали перевернуть весь зал вверх дном, я, вероятно, ничего не заметил бы. Это было письмо от Жака, только что полученное мною. На нем был штемпель «Париж» — боже милосердый, Париж! — и вот его содержание: