Хансен никогда прежде не слышал от нее крика или визга. Как, по всей видимости, и Студент, который выглядел даже смущенным. Но сдержать ее уже не могло ничто. Она упорствовала в отказе от него. Заявила, что он запрещал матери любить ее. Мария излучала такую ненависть к нему, которую невозможно имитировать, столь же абсолютную и безграничную, как его к ней любовь. Ее тело сотрясалось от неудержимой ненависти, и черты лица неузнаваемо исказились от этой ненависти и чувства вины. Она выбросила руку вперед и указала на него классическим жестом обвинительницы. Ее голос принадлежал кому-то, кого он до той поры не знал.
– Убейте его! – вопила она. – Убейте растлителя нашего народа! Убейте человека, замутившего в нас кхмерскую кровь! Убейте лжеца с Запада, утверждающего, что мы все отличаемся друг от друга! Отомстите за людей!
Студент закончил писать и распорядился, чтобы Марию увели.
– А я молился о прощении для нее, – сказал Хансен.
Я неожиданно понял, что в бунгало проник рассвет. Хансен стоял у окна, неотрывно глядя на затуманенную гладь моря. Девушка лежала на кушетке, где провела всю ночь. Ее глаза оставались закрытыми. Рядом стояла пустая жестянка из-под кока-колы. Голова все еще покоилась на сгибе руки. Другая рука, свешенная вниз, выглядела хрупкой и старой. Речь Хансена стала резкой и лаконичной, и на мгновение я испугался, что утро навеяло ему решение отторгнуть меня. Но потом понял, что духовный конфликт возник у него не со мной, а с самим собой. Он вспомнил злобу, овладевшую им, когда связанного, но не закованного в цепи его отнесли за частокол, чтобы он мог поспать – если спать вообще возможно, когда твое тело буквально умирает от боли, а нос и уши забиты сгустками запекшейся крови. Злость была направлена против самого себя. Он не понимал, когда успел заложить в своего ребенка столько недобрых чувств к себе.
– Но я все еще был ее отцом, – сказал он по-французски. – Я винил не Марию, а себя. Если бы только я решился на побег раньше, не рассчитывая на ее помощь! Если бы сумел пробить себе дорогу к свободе, пока был еще силен, не впадая в пассивную зависимость от ребенка. Мне не следовало вообще работать на вас. Моя тайная деятельность подвергала ее опасности. Я проклинал вас всех. И до сих пор проклинаю.
Ответил ли я ему? Заговорил ли? Нет. Моей главной заботой стало не прерывать поток его слов.
– И она потянулась к ним, – продолжал он, словно находил для нее извинения, которых не могла найти она сама. – Они были ее народом, бойцами из джунглей с верой, во имя которой с готовностью шли на смерть. Так почему она должна была отказаться от них? А я стал последним препятствием для единения с соплеменниками, – объяснял он ее мотивы. – Я был человеком, вторгшимся со стороны. С чего же ей было верить, что я ее отец, если они утверждали другое?
Он вспомнил, как оставался за частоколом, когда однажды молодой комиссар обрядил ее в черные свадебные одежды. Вспомнил выражение отвращения у нее на лице, когда она смотрела на него сверху вниз, зловонного и избитого, как на нищего у своих ног, жалкого западного шпиона. А рядом с ней стоял красавец комиссар в красной повязке.
– Я теперь обручена с «Ангкой», – сообщила она Хансену. – «Ангка» дает ответы на все мои вопросы.
– А я остался в полном одиночестве, – сказал он.
Сумерки сгустились над частоколом, и он предположил, что если его собирались расстрелять, то должны были дождаться утра. Но больше всего страшила его мысль о том, что Марии придется прожить жизнь с воспоминанием о своем личном приказе умертвить собственного отца. Он представил ее в зрелые годы. Кто поможет ей? Кто исповедает? Кто дарует искупление и отпущение грехов? А потому перспектива смерти тревожила его все сильнее, ведь это означало и ее смерть тоже.
В какой-то момент он, должно быть, забылся в дреме, рассказывал Хансен, потому что с первыми лучами солнца очнулся и обнаружил миску с рисом на земляном полу частокола, прекрасно зная, что еще накануне ее там не было. Даже в агонии он уловил бы запах пищи. Не слепленный в комки, не прижатый к голому телу рис, а белая горка, которой могло хватить дней на пять. Он слишком устал и измучился, чтобы чему-то удивляться. Однако, перевернувшись на живот и принявшись за еду, обратил внимание на воцарившуюся повсюду тишину. К этому часу поляна должна была полниться звуками, голосами бойцов, пробудившихся с наступлением нового дня: криками, плеском воды со стороны реки, клацаньем металлической посуды и оружия, скандированием лозунгов под руководством комиссара. Он вслушивался, сделав паузу в еде, – даже птицы и обезьяны прекратили обычную возню, и никаких признаков присутствия поблизости людей не было слышно.
– Они ушли, – сказал Хансен откуда-то у меня из-за спины. – Ночью свернули лагерь и забрали Марию с собой.