Третьего парашютист видел в редакции, он работал «в другом отделе». Забегая в комнату к Ирине, этот тип не замечал сидевшего за ненужным столом Пермякова, уныло ломавшего скрепки. Он болтал с хозяйкой кабинета на их газетческие темы. Звали его почему-то Петровичем. Внешность у Петровича была непримечательной, зато язык – не попадись. Николай его побаивался, и всякий раз ждал, чтоб его поскорее унесло. Петрович расположился на полу, скрестив на ковре ноги по-турецки, глядя на Ирину, которая лежала на диване за спиной Коли Пермякова (к его огорчению), по-прежнему отвечая на звонки, но уже не говоря своё «залезай». Жить она не могла без телефона.
Когда ей приходилось разговаривать со своими абонентами, то она словно выбывала из компании, и они общались сами по себе. Разговор, ею поставленный на рельсы, катился… Продолжали обсуждать особенную, трудную работу парашютиста. Тема для Пермякова неновая, но почему-то на сей раз в обычном, вроде, разговоре почудилось ему что-то странное, будто его понесло по гладкой незнакомой дороге с плохими тормозами: вроде легко, приятно, а вдруг яма или поворот…
– Вы не испытываете страха? – удивлялся Никодим.
Пермякову часто задавали этот вопрос, и он привычно рассказал о малой вероятности несчастного случая.
– Присутствие духа, оно в этом деле играет главную роль?
– Да, это – профессиональное качество.
– Но вы, простите, так молоды…
– Я – самый старший в отряде.
– Есть профессии только молодых, – согласился Никодим, – каскадёры, акробаты… А как вам удаётся побеждать страх? Вы при этом о чём-нибудь думаете?
– Думаю… Наверное…
– Я тебе скажу, о чём он думает, – Петрович даже не взглянул на Пермякова, будто тот был не человеком, а предметом, который они решили тут изучить. – Ни о чём он не думает. Именно ни о чём. В этом и заключается так называемая профессиональная трудность. Вот ты не можешь, и Рыбин не может, и я не могу, а этот юный мальчик может ни о чём не думать!
Коля Пермяков не обрадовался, что его при любимой женщине, будто довеском к похвале, обозвали «юным», да ещё «мальчиком».
– Почему? – возмутился он. – Я думаю…
– О чем? – напористо, как на каком-то перекрёстном допросе, спросил Петрович и цепким смущающим взглядом посмотрел в глаза.
Пермяков ответил, путаясь:
– Я… представляю, когда что сделаю, движения, направление ветра… И как оно выйдет… Я думаю, о чём надо!
– Ясно! Не утомляйтесь, молодой человек! – бесстрастно прервал Петрович. – Это не значит думать.
У парашютиста горели уши, будто за них выдрали.
– Я дома думаю, – сказал Николай еле слышно, словно моля о пощаде.
– Ха! – подхватил Петрович. – Он дома думает! Ты слышала, старуха? Дома он, видите ли, думает! – засмеялся. Зубы у него были частично металлические, улыбка от этого казалась просто железной.
– Погоди, Петрович, – мягко возразил франтоватый Никодим, повернувшись негнущимся корпусом к Пермякову: – Может быть, у вас есть другая работа, такая, на которой вам пришлось бы думать?
У Пермякова мелькнула мысль, что здесь, в этой небольшой комнате, его разыгрывают, лезут в душу, хотят в ней что-то перетряхнуть и переставить. То, уже привычное самодовольство, которое он испытывал всегда в компании, где знали о его профессии, исчезло. Эти люди не очень-то восхищались им, скорей, – наоборот. А Ирина? Ради неё он говорил с ними, ради неё сидел под этими словно бы пронизывающими глазами Петровича.
– Другой работы у меня нет, – сказал он, впервые сожалея, что это так.
– А хобби? – спросил Рыбин жалостливо, и то, что этот толстяк его пожалел, показалось особенно обидным Пермякову.
– Зимой – лыжи, слаломом занимаюсь. – Пояснил нехотя. – Ну, ещё… плаванье, ныряю с вышки.
– Это всё физические занятия. А умственные у вас есть? Книги читаете?
– Я, я читал в школе…
– Ясно. Может, в шахматы играете?
– Не-ет…
– Но тогда, может, в шашки? В «уголки»?..
– Иногда в карты с ребятами, в «дурака», если нелётная погода, – упавшим голосом, сильно побледнев, сказал Николай, и ему стало дурно от страха…
Тут послышался смех. За его спиной. Это смеялась Ирина. Дальше о нём… забыли. Они говорили между собой. Некоторые слова он не понимал. Слова эти стучались в сознание, не находя ни малейшего отклика, оставляя лишь некий звуковой след: «объективное и субъективное» (это ещё куда ни шло!), «духовный вакуум», «страх и трепет» (слова знакомые, но по смыслу непонятно), «суицид и астральный выход» (полная хренота). Жизнь и смерть… Они говорили так, будто постоянно думали обо всём об этом. Причём, такой разговор, видимо, возникал между ними и раньше не раз, а потому казался без начала и бесконечным.