К концу существования советской военной администрации, а именно в 1948–1949 годах, высшее советское руководство начало возвращение к своему пониманию нормальности, стабильности, устойчивости и работоспособности государства. Оно занялось переформатированием механизмов насилия или угрозы насилием, которые только и могли сделать работоспособной систему, призванную прийти на смену «прагматическим импровизациям». В СВАГ активизировалась машина устрашения, сознательно возрождавшая страх и формировавшая адекватную с точки зрения режима дисциплинирующую среду, создающая убедительную угрозу карьере и жизни в случае неправильного служебного поведения, обмолвок, оговорок и идеологических бестактностей. И все-таки кампании конца 1940-х годов, которые, конечно же, добрались и до СВАГ, прошли в «маленьком СССР» совсем не так, как в среде столичной интеллигенции. Поначалу они выглядели скорее имитациями, чем идеологическим и антисемитским умопомрачением и тем более гражданскими казнями. Но даже этого оказалось достаточно, чтобы верифицировать «веру в вождя» и «веру в коммунизм», дисциплинировать сознание сваговской интеллигенции и аппарата, подкрепив все это неизбежным принуждением в его мягких, жестких и репрессивных формах. И только благодаря этой угрожающей жесткости и страху перед наказаниями удалось, в частности, установить приемлемый для высшего руководства уровень партийной дисциплины. Об этом косвенно свидетельствует двукратное уменьшение числа партийных нарушений в СВАГ в 1949 году по сравнению с предыдущим годом869. Новый «воспитательный курс» сделал сваговцев более послушными, исполнительными и… робкими, но зато связал руки, ограничил инициативу и лишил готовности к «целесообразным нарушениям».
Дополнительным фактором тоталитаризации советского оккупационного сообщества стало вымывание из учреждений и организаций СВАГ фронтовиков. Сотрудник СВАГ образца 1945–1946 годов жил в условиях, когда контролирующий глаз начальства не всегда замечал опасные детали. Правила поведения и запреты еще не были многократно повторены в грозных приказах, а наказания – не отредактированы применительно к новым реалиям. Чтобы запустить контрольные и репрессивные механизмы, требовалось время. В этот зазор между советским регламентом и послевоенной неопределенностью сваговец вторгался раз за разом, используя открывавшиеся возможности. Старосваговцы – квалифицированное кадровое ядро СВАГ, пережившее волну откомандирований и чисток, – научились работать и существовать под нараставшим давлением запретов и ограничений. Они стали профессионалами не только в своей служебной деятельности, но и в умении выживать и при любых обстоятельствах соответствовать требованиям службы. Прибывавшие на замену «неподходящим» новички, не знавшие послевоенной сваговской вольницы, попытались следовать по стопам ветеранов, но не сумели справиться с ситуацией, адаптироваться к новой системе суровых ограничений и неожиданным бытовым неурядицам. Они прибывали на новое место службы без семей, сталкивались с неналаженным бытом, но главное – их никто не готовил к специфической работе «по оккупации». В советском оккупационном сообществе продолжал действовать жестокий механизм кадровых проб и ошибок, поломавший жизнь немалому числу новых сваговцев.
Закрытие СВАГ произошло во многом неожиданно для рядовых сотрудников. До заката позднего сталинизма оставалось еще несколько лет. Их надо было прожить и пережить. Парадокс ситуации состоял в том, что, обретя свою зрелую форму, поздний сталинизм оказался доведением до абсурда всей сталинской государственной модели. Ей больше некуда было развиваться. Сваговские энтузиасты оставались в разочарованном меньшинстве, приспособленцы делали карьеру, молчаливое большинство выжидало. Впереди был тупик насилия, уже не освященного «коммунистической правдой». Об этом ярко свидетельствовало перерождение «мягкой» борьбы с космополитизмом в дело «врачей-вредителей». С этой точки зрения хрущевская «санация», какими бы причинами она ни вызывалась, была неизбежным (во всяком случае, ожидаемым, возможным) последствием деградации позднего сталинизма. А закрепившиеся в сознании (и подсознании) советских людей и легко воспроизводимые приемы сохранения личной автономии, помноженные на опыт идеологического нигилизма, способны были обеспечить советскому режиму, как и существовавшей в этом режиме конформистской личности, еще достаточно долгую и довольно спокойную жизнь.