Арбузный поезд останавливался и снова трогался в путь, то под палящим солнцем, то под проливным дождем. Много раз Тацуру набиралась смелости, чтобы прыгнуть вниз, и столько же раз собиралась с духом и оставалась в вагоне. Несколько дней она ела одни арбузы, и все ее тело с головы до ног вымокло в красно-желтом соке, растрепанные ветром волосы слиплись и легли на плечи, словно соломенный плащ мино[55]
. Голову заполнял вой ветра — звук трения поезда о темноту. Этот звук буравил ее плоть, разбегался по сосудам и улетал прочь с двумя ручейками слез. Она лежала ничком на стылых перекатывающихся арбузах, позволяя этим ненадежным круглым попутчикам швырять себя то вправо, то влево. Много лет назад хунхузы посадили Тацуру в мешок и бросили на спину скачущей во весь опор лошади, но и тогда она не чувствовала такого отчаяния, как сейчас. Лежа на арбузах, она вспомнила про Амон.Амон, которая рожала в придорожной канаве. Рассыпанные волосы, восковое лицо, мертвенно-бледные губы — такой встречала Амон вечер сентября 1945 года. Она была похожа на гору обагренного кровью мусора: промокшее кимоно, залитые алым ноги, окровавленный ребенок, еще горячий. Она шла, шла, да так и родила на ходу. Едва успев появиться на свет, младенец испустил дух, длинная пуповина свивалась кольцами, как плеть у недозрелой тыквы. Амон никому не давала подойти, оскалившись, кричала: «Вперед! Прибавьте шаг! Не подходите! Не убивайте! Я мигом догоню! Не убивайте — я еще не отыскала мужа с сыном!» Ее ладони были вымазаны кровью, она махала путникам этими ладонями, и только оставив Амон далеко позади, люди понимали, что этот ее оскал, оказывается, был улыбкой. Улыбаясь, она просила пощады: «Не убивайте, я еще не отыскала мужа с сыном!» — облитую кровью руку Амон сжала в кулак и размахивала им вверх-вниз, в такт своему крику: «Впе-ред! Впе-ред!»
И голос ее был похож на звук рвущейся ткани…
Амон, которая позабыла о приличиях. Просто потому. что хотела отыскать своего ребенка.
Так же забыв о приличиях. Тацуру предстала перед сновавшими по станции пассажирами, одетая в черный плащ из рассыпанных по плечам волос и прокисшее, облепленное зелеными мухами платье.
Та станция с полчищами мух называлась Учан. Тацуру не знала, что по пути в Учан у состава несколько раз менялся локомотив. По надвигавшимся высоткам, жилым домам, тесным рядам электрических столбов Тацуру догадалась, что это большой город, даже больше, чем те два, в которых она успела пожить. Арбузы стали разгружать, вагон за вагоном. Скоро доберутся и до нее. Тацуру вдруг вспомнила, что съела, пустила на умывальники и ночные горшки несколько дюжин арбузов. И дети утащили с поезда сотню арбузов, не меньше. А счет за пропавшее добро предъявят ей. Чем докажешь, что не ты их съела, не ты попортила? Чем докажешь, что ты не в сговоре с шайкой, которая орудует у железной дороги? Небось, сбросила им арбузы, а потом разделишь наживу? Тацуру не знала, как в Китае за это наказывают, но ей было известно, что ни в одной стране на такие дела сквозь пальцы не смотрят.
Улучив удобную минуту, она слезла с поезда, а когда рабочие, разгружавшие предыдущий вагон, пришли в себя, Тацуру уже превратилась в пестрый грязный силуэт с растрепанной гривой, который мелькнул в густых клубах пара и тут же исчез. Пар поднялся от прибывшего на станцию пассажирского состава, Тацуру юркнула под него, и пестрое платье с желтыми, красными и зелеными крапинами по белому, вымоченное в арбузном соке, обтерло с вагонного брюха еще и черную пыль, собранную по городам и весям.
Позабыв о тяжелых сумках, люди снова и снова оглядывались ей вслед.
Тут-то арбузная диета и дала о себе знать. От резкого толчка в кишках Тацуру бросило в озноб, шея и руки покрылись гусиной кожей. Она знала, как спросить на китайском про туалет, но не могла разобрать, что ей отвечали, когда наконец понимали вопрос. Все что-то приветливо ей втолковывали, каждый со своим выговором, каждый на свой лад. Тацуру была уверена, что в толпе услышали, как бурлит ее нутро. Прижала руки к животу, согнулась, боясь пошевелиться.
Наконец женщина из толпы схватила Тацуру за липкую руку и быстро повела за собой.
Сидя над выгребной ямой, она вдруг вспомнила, что бумаги-то подтереться у нее нет.
Но добрая женщина и об этом позаботилась — просунула за дверцу листок, весь в чьих-то лицах. С обратной стороны бумага была в известке, верно, ее только что содрали со стены. Перечеркнутые красным[56]
люди на бумаге оторопело ждали своего последнего часа. Будь ее воля, она бы нипочем не пустила бумагу с лицами на такое дело.