Так вот это что за женщина, понял вдруг Семен. Вспомнил ее стоявшей на росстани, мать свою, тряский кузов полуторки, и сжалось сердце. Вот ведь как получилось: он теперь без матери, она без мужа. Эх, война, как ты поперек режешь! Уж не для того ли, чтобы нам больнее было? А он, если честно сказать, и не признал ведь Алиму. Как изменилась. Не легко, видно, было и здесь. Так чего же теперь делать? Взять чемодан да дальше идти? Ведь чужой он здесь человек, совсем чужой, только вот задел нечаянно, причинил боль этой женщине, а сейчас причинит и девочке. И станут они еще несчастнее, чем были до этой встречи. Ну что ты будешь делать? Нечаянно ведь… Не подумал, что так получится…
— Мама, ты почему плачешь? — теребит женщину девочка. — Пойдем домой. Я есть хочу, и папа тоже… Папа, ты хочешь есть?
— Сейчас, дочка, сейчас покормлю, — сдавленно, сдерживая рыдания, проговорила женщина и прижала ее к себе.
— Папа, пойдем! — Девочка уцепилась Семену за руку и тянет его.
— Зайдите, правда, в избу! — в голосе женщины столько отчаянья, что Семен почувствовал себя сто крат виноватым. Будь его воля — поднял бы сейчас из могилы их отца и мужа, а сам лег вместо него. Его-то ведь самого никто вообще не ждет… Да так уж, похоже, судьбе угодно…
Семен перешагнул порог. Снял пилотку, повесил шинель. Принялся разглядывать фотокарточки, развешанные в простенке меж окон, пока женщина собирала на стол. Вот этот, в сером костюме, похоже, ее муж. А где же он в форме? Неужели и сняться на фото не успел? Да-а, дела…
Хозяйка пригласила к столу. Средь небогатой закуски — бутылка самогона, припасенная, видать, на торжественный случай, может, для встречи мужа. И, скорее всего, — именно так.
Девочка чинно уселась между матерью и Семеном. Видно, что голодна, но не спешит, все поглядывает то на одну, то на другого, все пытается понять, почему так странно ведут они себя. И беспокойство в ее взгляде, и недоумение: что же такое непонятное угрожает ее счастью?
Женщина наполнила стаканы, молча придвинула свой, но не подняла, задумалась о чем-то.
— Ой, — спохватилась вдруг. — Чего же это я?! Ты уж прости, Семен, растерялась, даже не знаю, за что выпить. За возвращение, верно, твое!
— А вот, — нашелся Семен, — мы за Оленьку выпьем. Чтоб счастливая росла…
— Ага, — тут же поддакнула девочка. — Чтобы мама меня не ругала больше.
Все невольно засмеялись. Полегчало как-то от слов Оленьки, будто сгладилось то нелегкое, что стояло между ними. Выпили с легкой душой. Алима принялась потчевать Семена, рассказывать что-то; он не вникал, о чем это она толкует — так непривычно тепло и покойно вдруг стало, будто брел он, брел неведомо где и неведомо сколько и, наконец, дошел до места.
Постепенно хозяйка оживилась — раскраснелась слегка, похорошела. И сразу видно стало, как она еще молода. А ведь на улице привиделась чистой бабой. Да и сам Семен, глядя на нее, отмяк душой. А тут еще девочка на колени влезла, ласкается, обнимает, тепло дышит в ухо, раскрывая ему шепотом свои секреты. Разговорился с ними, разболтался — никому, пожалуй, так откровенно о себе не рассказывал, как этим двоим: девочке и женщине…
Спохватился, когда Алима уже со стола убрала и лампу зажгла. Темнеет уже — а он все сидит. Домой надо!
Подошел к вешалке, снял шинелку. А Оля тут как тут, вцепилась в полу.
— Папа, ты куда?
— Идти надо, Оленька… — и не выдержал, отвернулся, чтобы не видеть тревожного взгляда девочки.
— Не уходи, не надо! Я долго ждала, а ты сразу уходишь! — и в плач.
— Оля, Оля, — уговаривала мать, стараясь отцепить ее пальчики от шинели. — Ну что ты какая?! Ему надо идти…
— Не надо! Я знаю, война кончилась!..
— А для него не кончилась еще…
— Ты вот что, Оленька… — присел Семен. Хотел было сказать, что не насовсем он, что вернется, да вдруг спохватился: это что же, опять обманывать? Только рукой махнул. Эх, угораздило же его… Смотри, как уцепилась — не оторвать.
И Алима не выдержала.
— Семен, останься, пожалуйста, на сегодня-то, — сказала, а в голосе тоже слезы. — Да и куда в такую темень — поздно уже…
Так и пришлось снять шинелку.
Оля заснула прямо у него на коленях. Пока он перекладывал ее в постель, укрывал, Алима возилась за перегородкой — стелила, видимо. Потому что, когда вышла, сказала:
— Там ложись.
Тут же и лампу задула.
Лежит Семен на мягкой перине, а сон не идет. Так тепло и мягко ни разу не спал за четыре года, а вот поди ж ты… И Алима, кажись, тоже не спит — вздыхает, ворочается. О чем она сейчас думает?
Двадцать три года прожил Семен на свете, и четыре из них — война. Ни одна женщина, кроме матери, не обнимала, не целовала его. А сегодня обняла и поцеловала. Не как мать — как жена. Что с того, что все это предназначалось другому, погибшему? Он-то живой! А живому — живое! Так ведь?!
Семен отнимает голову от подушки, садится. Слушает: что-то тихо там, спит, что ли? Снова ложится: боязно чего-то. И будто два человека спорят в нем.
Один убеждает: