Читаем Мальинверно полностью

Я сразу же достал кладбищенскую карту в уверенности, что через ее расположение узнаю ее личные данные, но на месте ее могилы вместо номера, проставленного на остальных, красовался чистый квадратик, указывавший, что это место будет занято. Отсутствие номера меня озадачило, словно и на бумаге была предусмотрена та же анонимность, что и на памятнике, будто мир всячески старался скрыть ото всех имя этой красавицы. Но она-то была. Пустой квадратик предполагал возможность, наподобие пробелов, оставленных Менделеевым в первых набросках его Периодической таблицы для не открытых еще элементов; они существовали в природе, но дожидались часа своего открытия. Анонимность придавала Эмме еще большего очарования.

Я оставил след своего видения, как всякий уважающий себя свидетель, и пронумеровал пустой квадратик цифрой 1543, причитавшейся ему в порядке возрастания номеров; я записал его также в итоговом списке в конце Книги на шестнадцатой строке: 1543 Эмма Руо и на минуту представил себя рисовальщиком параллелей и меридианов, распределяющим местоположение в мире, хранителем блуждающих душ.

От этого можно было оттолкнуться. Имя. Точное место в мире. Одиночество становилось более-менее терпимым. Чтобы побыть в ее компании, я, когда мог, навещал ее, смотрел на фотографию, как рассматриваешь картину или созерцаешь закат. Когда появлялось время, я садился на колченогий стул, который приволок к могиле, и читал ей вслух страницы ее романа, как будто она могла меня услышать. Она стала близким мне человеком, ее присутствием были заполнены мои дни, и не только на кладбище; мысли о ней, ее забытая история были со мной повсюду – дома, в библиотеке, в баре, куда я изредка заходил.

Забывчивость как следствие навязчивых мыслей внедрилась в механизм моих будней и тормозила его: я варил яйцо, пока оно не лопалось в кастрюльке, забывал запереть дверь и не явился на примерку к сапожнику, шившему мне на заказ новую пару обуви.

Бывало, по утрам мне так хотелось ее увидеть, что, едва отперев ворота кладбища, я устремлялся к ее могиле, словно боялся, что за ночь она могла исчезнуть. И как всякий уважающий себя хранитель душ, постарался украсить этот кладбищенский уголок, высадив на ее могиле росток плюща и направив его так, чтобы он обвился вокруг памятника. Но растительное обрамление нисколько не изменило ее лица, оно по-прежнему оставалось бледным, и в глазах пряталась та же тайная грусть, что была моей неизменной подругой детства и сгущалась в потерявшем надежду взгляде единственной женщины, которую я до тех пор любил, Катены Семинары, моей матери, которой нет уже в царстве живых.


Она умерла ночью, во сне. Мне было двенадцать. Уснула и не проснулась. Рядом со мной.

Жизнь тянула жребий, он выпал не ей.

Два человека, уснувшие рядом, закрывшие в одну и ту же минуту глаза; сон их разъединил, и только один из двоих их снова откроет, другой не откроет их никогда; как если бы смерть одного брала себе, а другого честно оставляла жизни. Накануне вечером ничто не предвещало такой исход – ни перебои в работе сердца, ни отяжелевшее тело, ни одышка. Обычное «спокойной ночи», поцелуй в лоб, одеяло, натянутое до подбородка; одной рукой мама меня обнимала – оберегала, защищала.

Никто точно не знает, в котором часу остановилось ее сердце, что мне снилось в это время, в какой череде небесных и вселенских движений был предусмотрен ее уход.

Я спал с мамой каждый раз, когда папа работал в ночную смену на нашем перерабатывающем комбинате. Я ни разу не просыпался раньше нее. Поэтому, едва открыв глаза, я понял, что происходит что-то не то: мамина рука тяжело обнимала меня. Мама, мама. Я с трудом высвободился из ее объятия и наклонился к лицу. Мама, мама. Стал ее будить, теребить все сильнее, осмелился даже легонько ударить по щеке, а потом дрожащими пальцами раздвинул веки. Мама, мама. Я приник головой к ее груди, чтобы послушать, как бьется сердце. Обнимая ее, я закрыл глаза и подумал: сейчас забьется. Еще чуть-чуть.

Точь-в-точь так же, как когда я впервые громко услышал, как бьется мамино сердце. Я был маленький; в темноте, усиливающей звуки, я был окутан равномерностью биения сердца, звучание было слабое, словно угасающее эхо, удар, потом молчание, снова удар и снова молчание, которое меня пугало, и я мучительно ждал, стукнет оно сейчас или же нет, и когда мне казалось, что тишина продолжается дольше положенного, я ворочал маму, как сломанную куклу, но когда биение возобновлялось, страх никуда не уходил, он лишь повисал в воздухе: за каждым ударом следовала тишина, а тишина казалась бесконечной, и я никак не мог уразуметь, как человеческое тело, жизнь, состоящая из действий, слов, мыслей, выстроенных домов, библиотек с миллионами книг, межпланетных завоеваний, как человечество от начала и до сегодняшнего, до завтрашнего дня может зависеть от такой слабенькой с виду мышцы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза