Никто не знал, что чувствовала Варвара. Когда Семён Ульяныч затих, она просто ушла за печку и пропала, а потом вышла такая же, как прежде, – суровая и неразговорчивая. Девятилетнему Федюньке, что ревел на полатях, она велела спуститься, одеться и вместо Машки задать корма скотине, а ревущую шестилетнюю Танюшку просто уложила спать. В стойле Федюнька нагрёб корове сена, насыпал Гуне овса, а потом молча присоединился к отцу. Леонтий в бессильном ожесточении разваливал кряжистые чурбаки на поленья, а Федюнька собирал поленья и таскал под гульбище, укладывая в поленницу. Оба они понимали друг друга и знали, что дело не в дровах.
Смерть молоденького солдатика ничего не изменила в этом мире, не остановила бег времени. Полная луна неудержимо истаивала до серпа, восходили Рыбы и клонился Водолей, день всё теснил и теснил ночь. Подо льдами и снегами Иртыш тихо и упорно пробирался на север, к океану; в окоченевших стволах деревьев живые соки медленно поднимались от корней к ветвям; в городе ошалели коты и полезли по чужим подворьям, а в тайге на токовищах бились друг с другом, разбрасывая вороные перья, глухари.
Когда отец чуть оправился, Леонтий разыскал в гарнизонных избах солдата Ерофея Быкова и расспросил о гибели Петьки. Ерофей рассказал, как было дело. Рассказал, как степняки уничтожили дозор, как заставили Петьку барабанить, чтобы русские открыли ворота, и как Петька стучал «тревогу», предупреждая караульных об опасности. Леонтий обречённо кивал. Да, Петька – он такой, он непримиримый, он не мог иначе. Эту историю Леонтий пересказал домашним. Семён Ульяныч слушал, чернея лицом, и глаза его метали молнии. А Митрофановна опять заплакала.
Маша запомнила это имя – Ерофей Быков. Переждав несколько дней, она тоже пошла в гарнизонные избы. Она хотела узнать о Ване Демарине.
– Дяденька Ерофей, – осторожно спросила она, – а ты не знал там на войне такого фицера – Ваню Демарина?
– Да как же не знал? – усмехнулся Ерофей. – Он над твоим братом как курица над яйцом трясся.
– Жив он? Не ранен? Не болен?
– Когда я уходил, живой был. Но шибко по Петьке горевал.
Маша сама не ожидала, что так обрадуется. Словно солнце блеснуло в мрачных тучах. Она ведь и не сомневалась, что Ваня будет исполнять её просьбу. Конечно, Ваня упрямый и самолюбивый, однако он честный, если обещал – будет делать. Видно, у него всё-таки не вышло уберечь Петьку, но он старался. Может быть, об этом ей беззвучно говорил Петька? Брат всегда терзал её, драл за косы, подслушивал, о чём она шепчется с подругами, на Курдюмке кидал в неё лягушками, пугал её в бане – выл под окошком, но, если кто обижал её, он защищал, и даже дрался с Володькой Легостаевым. И Петьке понравился Ванька. Петька не разозлился бы, что Маша даже сейчас думает не только про него, но ещё и про фицера Демарина.
Горе в семье Ремезовых потихоньку обживалось, обретало своё место, как новый постоялец: оно глядело месяцем в окошко, трещало огнём лучины, стрекотало сверчком за печью, сидело со всеми за общим вечерним столом и бормотало что-то во сне. Но никто из Ремезовых не заметил, что происходит с Ефимьей Митрофановной. Она не колотилась в отчаянье, не рвала волосы, не причитала, не убивалась. Она затихла, будто уступила горе своим родным людям: пусть отведут душу, пусть быстрее отмучаются и опустошатся.
Как-то раз Лёнька с Лёшкой запропастились куда-то и не привезли воды с Курдюмки; за водой уехали Варвара с Машей, а Семён Ульяныч за ужином принялся ворчать на мальчишек:
– Морды вы бродяжьи! Забыли своё дело, да? Петька вон за товарищей живот положил, а у вас мать на проруби горбатится!
Эти попрёки означали, что Семён Ульяныч в душе уже принял гибель сына. А Ефимья Митрофановна, ничего никому не говоря, не приняла. И утром она не поднялась с лавки. Она пролежала весь день, а потом и второй день, и третий. Она не жаловалась, ничего не просила и не плакала – просто молчала, глядя в потолок, и угасала. Теперь семья засуетилась вокруг неё. И больше всего суетился Семён Ульяныч. Он и представить не мог, что жена умрёт раньше него. Он не знал, что делать и за что хвататься; в сенях и во дворе он орал на сыновей и внуков, а по горнице ковылял на цыпочках, обмотав тряпкой конец своей палки, чтобы не стучать, и говорил с Ефимьей Митрофановной заискивающе, виновато, хотя она всё равно не отвечала.
Семён Ульянович позвал батюшку Лахтиона из Никольской церкви – Митрофановна очень уважала его. Батюшка пришёл. Вздыхая, он посидел рядом с Митрофановной и попросил домашних выйти из горницы. Ефимья Митрофановна исповедовалась и причастилась.
– Отпустит её? – в сенях тревожно спросил Семён Ульяныч у батюшки.
– Бог знает, – неохотно ответил батюшка и удалился.
Митрофановну не отпустило. Она не хотела жить.
Через два дня Семён Ульянович привёл владыку Филофея. Это было последнее средство, которое Семён Ульянович придумал.
Все младшие Ремезовы, смущаясь владыки, перебрались в мастерскую. Семён Ульяныч принял шубу и шапку Филофея.