Господь упас, и языческие демоны не тронули ночью людей Филофея. А утром путь продолжился. Снова сырой полумрак, гнус, одуряющий запах прели и хвои… Крепкий и здоровый лес встречался островами, и Пантила был уверен, что каждый такой остров имеет у вогулов своё название. А остальное пространство занимала янга – полутайга, полуболото. Хмызник. Подо мхами чавкало; недокормленные деревья, тонкие и кривые, стояли в тесноте, словно не выжили бы поодиночке; стволы их покрывала плесень, а нижние ветви отмирали быстрее, чем отрастали верхние. Зыбкая почва не держала корней, и вывороченный ветрами сучкастый валежник превратил весь лес в огромную оскаленную пасть. Лес сопротивлялся, не впускал в себя, корчился в судорогах и раздирал свою утробу когтистыми лапами.
Пантила внезапно заметил, что следы лошади и взрытая борозда от идола разделились: лошадь шла там, где ей удобно, а идола тащили там, где можно протащить. Пантила задумался, что же это означает, и понял: Нахрач бросил идола. Обрезал постромки, сел на лошадь и убегает один – вон какие глубокие ямы от копыт: лошадь несёт седока. Видно, он потерял надежду спасти Палтыш-болвана. А несчастная Айкони тащит идола своими силами – следы её чирков смазаны в упоре. И со своей непомерной тяготой Айкони далеко уже не уйдёт. Пантила оглянулся на Емельяна, Лёшку и Митьку:
– Мы скоро возьмём идола! – взволнованно сообщил он. – Владыка! Гриша! Они близко!
Григорий Ильич шёл как во мгле. Его лихорадило, волны жара плыли от затылка до коленей, он взмок от пота, а в глазах колыхался багровый дым: красные ёлки, красный бурелом, красный мох… Слова Пантилы проре́зали морок, как молния, и Григорий Ильич ринулся вперёд.
Пантила был прав. Нахрач ускакал, и Айкони, надсаживаясь, волокла мертвенно тяжёлого Ике вместо лошади. Она накинула на плечи кожаные ремни, привязанные к шее истукана, и брела, сгибаясь в натуге пополам. Длинный Ике был весь в грязи – и тулово, и лицо; в раскрытый зев набился зловонный чёрный ил. Но яростно блестели непримиримые глаза идола – медные гвозди. Сучья бурелома исцарапали его бока, изодрали его одежду, обломили ему руки. Однако Айкони не хотела бросать своего Ике. Он спас её от медведя-людоеда, он предупреждал о приходе русских – как она может предать того, кто её пожалел? Хрипя, Айкони налегала на ремни и плакала:
– Менквы, помогите мне! Помоги мне, Урманный Старик! Уговори солнце подождать, птичка Рейтарнав! Я Айкони, у меня мало крови! Ике-Нуми-Хаум, родной, пожалей Айкони снова, встань на свои ноги, пойди сам!
Айкони не видела, как из-под медного гвоздя стекла капля смолы.
Айкони еле перебралась через широкий и топкий ручей, но увязла в прибрежной болотине, и огромный Ике тоже застрял. Айкони обняла его за голову, поднимая над корягой, и в это время по тихому ручью забултыхали ноги преследователей. Айкони оглянулась. В её грязных растрёпанных волосах копошился гнус. Улама на поясе пропиталась слизью и казалась тряпкой, утратившей цвета и чёткие очертания священного узора.
По ручью бежали Емельян, Пантила, Лёшка, Митька и Новицкий.
– Ах ты стерва! – торжествующе зарычал Емельян.
Он пнул по идолу, вышибая его из рук Айкони, и уже занёс кулак, чтобы сбить Айкони с ног, но Григорий Ильич перехватил его руку.
– Нэ трожи еи! – с ненавистью прохрипел он.
Пантила бросился к идолу, лежащему в тёмной воде, и, не веря своим глазам, принялся его ощупывать.
– Где железная рубаха? – в отчаянье крикнул он Айкони по-хантыйски.
– Нахрач забрал, – по-хантыйски ответила Айкони.
Она оттёрла с лица мошку, размазав кровь по скулам, и опустошённо опустилась на корягу, через которую только что пыталась перетащить идола.
К идолу не спеша приблизился владыка. Истрёпанный подол его рясы полоскался в воде. Владыка печально смотрел на изловленных беглецов. В них не было ничего грозного и страшного. Измотанная и разлохмаченная девчонка-остячка… Впрочем, конечно, не девчонка, а молоденькая женщина, но мелкая собачка до старости щенок. И болван – просто длинное бревно с зарубками и нелепой заострённой башкой. Рыло вытесано как-то по-детски и похоже на лопату. Вместо глаз торчат гвозди. В глубине выжженного рта – мокрота. Нижний конец идола, прежде вкопанный в землю, уже подгнил.
– Нэ бийся, кохана моя, – бормотал Новицкий; он отгораживал Айкони собою от Емельяна и держался за саблю. – Наздогнав тэбэ… Ныкому тэбэ в злочину нэ дам… Шаблею обэрэгу!
– Это Палтыш-болван, только Нахрач Ермакову кольчугу унёс! – сказал Пантила Филофею с мальчишеской обидой в голосе.
Филофей, успокаивая, потрепал его по плечу.
– Ну что, владыка, дело сделано? – довольно спросил Емельян, оправляя выбившуюся из-под пояска рубаху. – Мольбище разорили, болвана расколем на поленья и спалим, поджигательницу сцапали. Вертаемся к дощанику?
Филофей задумчиво оглядел Лёшку Пятипалова, Митьку Ерастова, отца Варнаву и дьяка Герасима. Они были изнурены дебрями и болотами.
– Нет, братья, – твёрдо сказал Филофей. – Надо Нахрача настичь.
– Из-за кольчуги евонной, что ли? – Емельян зло кивнул на Пантилу.