Последние слова он произнес по старой и давно известной форме, так что в них слышалось то же созвучие, но с иным значением, точно он говорил: «Надо ждать!»
Баронесса оперлась раскрытою рукою о стол и сейчас же подняла руку. На столе оказалась ассигнация. В одно мгновение ока чиновник, как ни в чем не бывало, двинул лист бумаги – и ассигнация исчезла под ним. Все это он проделал с ловкостью и искусством, которым позавидовал бы любой фокусник.
– Надо доложить, – сказал он.
Баронесса «доложила» тем же порядком.
Чиновник сунул перо за ухо и пошел.
– Пожалуйте, – ласково проговорил он, снова появляясь в комнате, и баронесса, под завистливыми взглядами сидевших в приемной и чаявших приема, прошла в заветную для них дверь, опустив голову и шурша своим шелковым платьем.
Грибовский, еще молодой человек (ему было около тридцати лет), встретил ее таким взглядом, который говорил, что он и не таких просителей видал пред собою.
– Чем могу служить? – спросил он, придвигая стул.
Судьба моя, – начала баронесса, – в ваших руках…
«И все-то они говорят то же самое! – подумал Грибовский. – Хоть бы что-нибудь новое выдумали, право!»
– Что у вас? Наверно, просьба о пенсии? – спросил он, чтобы перейти прямо к делу и избегнуть предварительных объяснений, надоевших ему и давно известных наизусть.
– О, нет! – испугалась баронесса. – Нет, у меня совсем другое дело… Вот если вы прочтете… Я не знаю, так ли я написала, но вот из письма, я думаю, будет ясно, – и она подала письмо.
Грибовский стал читать сначала бегло, но при имени Литты вдруг сделался внимателен и, кончив письмо, просмотрел его еще раз. Канних сидела, стыдливо опустив глаза и склонив голову набок.
– Письмо составлено совершенно хорошо, – сказал ей Грибовский уже очень любезно. – Хорошо-с, все меры будут приняты, я сегодня же доложу его светлости.
– Вы понимаете, мне не хотелось бы говорить об этом, но… судьба моя в ваших руках, – повторила Канних, которой эта фраза, видимо, понравилась.
– Да что ж тут говорить? – поспешил снова остановить ее Грибовский: – Дело ясное… Вы можете быть совершенно покойны: все, что можно, будет сделано… Мы достанем ваши письма.
– О, да, сделайте это! – упрашивала Канних.
Грибовский очень ловко и учтиво стал расспрашивать, кто она, кто был ее муж, давно ли она в Петербурге и какие имеет связи. О Литте он не спросил ни слова.
IX. Одиночество
Графиня Скавронская после своей встречи с Литтой на станции не долго прожила в Старове. Она захворала там и, боясь разболеться совсем, вернулась по настоянию няни снова в Петербург, не дожидаясь отпуска своего в Москву. Однако остановилась она теперь не у сестры, но поселилась в собственном своем, отделанном заново, доме на Миллионной.
Графиня Браницкая навещала сестру, думая сначала, что та лишь сказывается больною; но вскоре стала замечать, что ее Катя действительно худеет с каждым днем. Румянец сбежал с ее щек, глаза ввалились, руки сделались совсем прозрачными. Она потеряла сон и постоянно жаловалась на головную боль.
Однако, несмотря на изменения, которые произвел в ней недуг, Екатерина Васильевна все же была красива по-прежнему. Казалось, она не могла подурнеть. Но ко всему окружающему она относилась вполне безучастно. Ее звали прокатиться – она отказывалась. Ей предлагали пройтись по Царицыну лугу, расположенному в двух шагах от нее и покрытому чудесным цветником, дорожками, перерезанному ручейками и застроенному беседками, – она не хотела идти.
Придворный врач Роджерсон бывал у Скавронской, осматривал ее, качал головою и давал ей лекарства, но она не принимала их.
Няня предложила ей съездить к Сергию в монастырь, Екатерина Васильевна с радостью согласилась.
Весна, мокрая, грязная, болезненная и вялая в Петербурге, но теплая, легкая и прекрасная за городом, вступала уже в свои права. За городом было хорошо, дышалось легко смолистым ароматом распускавшейся зелени, воздух был чист. Прилетевшие птицы начинали свое чириканье, и солнце грело, сгоняя снег водяными ручьями.
– Нет, – сказала Скавронская сидевшей с ней в карете рядом старушке, – и как это вдруг всегда бывает: то зима, кажется, век не кончится, то заблещет солнце, и она пропадет, словно по волшебству – и не успеешь оглянуться, как уже теплое лето, да будто оно и всегда было, а о зиме уже и памяти нет.
– Так-то все, мой друг, так, и горе наше людское – пройдет и кажется, будто и не было его… все так-то! – вздохнула няня.
Скавронская задумалась. О, если бы няня была права! Если б она могла забыть свое горе, могла хоть надеяться!.. Но она знала, что «ее зима», ее несчастие не пройдет и для нее не может выглянуть солнце и согреть ее жизнь.
Однако эта поездка все-таки освежила молодую женщину. Вернувшись, она в первый раз поела как следует и проспала ночь спокойно, так что приехавший на другой день Роджерсон остался ею очень доволен и велел продолжать последние порошки, которые он прописал и которые, по его мнению, сильно помогли больной.
Среди этого однообразия, тоски, одиночества и скуки, на которые обрекла себя Скавронская, вдруг ворвался к ней Мельцони.