Мельцони смотрел на иезуита большими удивленными глазами, как будто спрашивал: он ли сам сошел с ума или Грубер?
– В доме графа Ожецкого? – повторил он. – Да я никогда не был там!
– Молоды вы, чтобы провести людей опытнее вас!.. – вспыхнув, крикнул Грубер, ударив по столу кулаком. – Я сам, слышите ли, сам видел, как вы входили туда.
Мельцони опять, еще удивленнее прежнего, посмотрел на него и отрицательно закачал головою.
– Не может этого быть! – проговорил он, стараясь понять, зачем Груберу понадобилось взвести на него это обвинение.
– Неужели вы были там как изменник? – нагибаясь к нему и засматривая ему в лицо, прошептал с каким-то злобным неестественным шипением Грубер. – Признайтесь же! Ведь вы знаете, что всякое слово запирательства только усугубит вашу вину.
Мельцони, все более и более робея, глядел на него, видя этот гнев и злобу и не понимая, чем они вызваны. Он готов был клясться, что никогда не бывал в доме Ожецкого; он не мог помнить, когда и как это случилось.
– Боже мой, клянусь вам Мадонной, клянусь всем святым… – начал он.
– Не клянитесь напрасно! – перебил Грубер. – Я вам говорю, что сам видел вас.
Подбородок Мельцони затрясся, колени его задрожали, он был жалок.
Но этот жалкий вид, казалось, только больше сердил Грубера.
– Негодный лжец! – крикнул он, вставая. – Я заставлю тебя сознаться!
Еще минута – и он, казалось, ударит несчастного перепуганного Мельцони.
– Боже мой, – почти плача, забормотал тот. – Да откуда же это? Как, за что?
Грубер резко отвернулся и с ужасом схватился за свою старую, умную голову. Впервые в жизни ему приходилось видеть измену иезуита своему ордену.
«Боже, до чего упали, до чего дошли! – пронеслось у него в мозгу. – Среди нас появились изменники, и в такое время, когда мы окружены врагами!»
– Так ты же был в доме графа Ожецкого? – обратился он вдруг снова к Мельцони с укоризненною, злою усмешкой, стараясь как бы пронизать его своим взглядом.
– Не был, не был! – повторял тот.
– И это – твое последнее слово?
– Я не могу лгать на себя… Я не знаю, за что это?
Грубер, сделав решительный жест рукою, подступил к нему:
– Так чтобы сегодня же, сейчас, сию минуту тебя не было здесь! Слышишь? Ты соберешься и уедешь назад, а я дам знать о тебе, и там разберут твой проступок… Я сам видел… сам…
– Отец, выслушайте!.. Отец, я не лгу, – уверял Мельцони, но Грубер не дал ему говорить:
– Ты слышал, что приказано тебе?
Неповиновение было страшным поступком для иезуита, и Мельцони покорно склонил голову.
XII. Правда и кривда
Литта оставил Петербург и снова поселился в Гатчине. Делать ему в Петербурге было больше нечего. Вокруг него образовалась теперь такая паутина, по-видимому, его оплетали со всех сторон так хитро и ловко, что сразу, одним ударом разорвать эту паутину, на что только и был способен Литта, казалось немыслимым. Нужно было терпеливо и усердно, по ниточке, начинать расплетать ее, хитрить, пожалуй, уклоняться и высматривать. Литта чувствовал, что не в состоянии сделать это. Стараться нанести вред тем людям, которые искали случая погубить его, то есть противопоставить зло злу, он тоже не мог. И вот он, долго обдумывая, что делать, и не, находя выхода, наконец нашел то, что именно теперь требовалось от него, – это было просто и ясно: ничего не делать.
Да, граф решил ничего не делать, но спокойно ждать, пока правда вступит в свои права. Так учили арканы, так желал сам Литта. Он верил, что никакие человеческие ухищрения не поведут ни к чему и лишь отдалят торжество правды.
Верить твердо и неуклонно, что торжество наступит, что зло должно погубить само себя, и спокойно, с твердою волею ждать, ничего не предпринимая против этого зла, – в этом была вся сила и защита. Каждое колебание, каждое поползновение к защите какими-нибудь другими путями было бы лишь тормозом, ненужным и вредным.
Пусть клевещут на него, пусть строят стену, чтобы спихнуть его: стена сама собою завалится и раздавит тех, кто строил ее. Нужны лишь сознание своей правоты и желание истины и добра.
С такими мыслями и чувствами уехал Литта в тихую Гатчину и поселился там на все лето, в маленьком отведенном ему доме.
Петербургская жизнь, беспокойная и тревожная, шла своим чередом. Суворов вернулся из Варшавы, покрытый новою славой. Двор переехал в Царское Село, отпраздновав свадьбу великого князя Константина Павловича. Персии объявили войну. Державин написал новую оду ко дню рождения императрицы. Графиня Головнина вышла замуж. Русские войска взяли Дербент, эту победу праздновали в Царском Селе, и Державин написал опять оду. Дубянский, переезжая через Неву с своей дачи, потонул с целой компанией, что наделало много шума. Устраивалась «рота» конной артиллерии.
Все эти новости не доходили до Литты, жившего вдали от них и старавшегося забыться. Он стал писать свои мемуары о войнах, в которых ему приходилось участвовать.