Было непонятно, зачем меня держат в такой большой камере. Начались холода и я мерз. Вечером разносили "кофе" - мутную горячую воду. Когда открывали дверь в камеру и я выскакивал с баком в коридор, то разносящие "кофе" зеки только спрашивали: "Сколько человек?" Я отвечал - сорок. В бак плескали дозу и я еле утаскивал его в камеру. Дверь захлопывалась и наступало время сна. Подсунув фуфайку под бок и накинув на спину я обнимал теплый бак, скручивался вокруг него и засыпал до тех пор, пока он полностью не остывал. Просыпался от холода и боли в суставах. Дальше надо было коротать время в движении. Разводил костры в проходе. Сжег веник, скамейку и то, что мог отодрать от нар - никакой реакции. Тишина. Когда приставишь кружку к стене, а дно к уху, то слышны звуки за стеной. Постучал в стену и приставил ухо ко дну кружки. Внятно слышу: "Давай коня!". Что это значит - непонятно. Единственное общение с миром вне камеры - это обзор сверху вниз на землю, где есть щель между стеной и козырьком. Виден пристенный тротуар, а сверху небо. Когда выводят женщин на прогулку, из под козырьков со всех этажей кричат всякие просьбы и шутки, а озорные девицы задирают юбки и показывают голые зады, на потеху зрителям. На следующий день у козырька снаружи появился мужик-побельщик или маляр из зеков. Он стоял на длинной лестнице и освежал белый цвет фасада. Вначале я выпросил бумаги. Махорка у меня была, а бумаги нет. Квитанцию на отобранные у меня деньги я уже искурил, а оторванные от нар полоски бумаги совсем не годились. Затем спросил про коня. Он, не переставая махать кистью, тихо объяснил в чем тут дело. Надо в спичечный коробок положить записку, привязать его на нитку и бросить из козырька вверх в козырек соседней камеры. Те прочитают, в коробок положат ответ и как дернут за нитку, так надо тащить назад. Схему я понял и начал готовиться. Тут в камеру запустили мужика лет сорока в полувоенной форме и с полевой сумкой на боку. Он поздоровался и завалился на нары. Общее знакомство, он переводит разговор не на частности, а на глобальные вопросы: решать проблемы политики надо не болтовней, а созданием крепкой организации и действовать революционно, организованно и последовательно. Серьезность и сплоченность прежде всего. Я не поддерживаю его заявлений и перевожу разговор на любовь во всех ее аспектах. Он заметно начинает волноваться и возвращается к революционной теме, но я молчу. Появляется надзиратель с листами бумаги, чернильницей и ручкой. Предлагает написать письма, если у кого есть желание. Чудеса, да и только. Сажусь за стол и начинаю писать домой и в Барнаул знакомому, который, я был уверен, на свободе. Свертываю треугольники, как во время войны и передаю надзирателю. Как я потом убедился, письма дошли и сигареты, о которых я просил знакомого, были принесены мне в тюрьму КГБ. Исчезновение скамейки и дырки в нарах надзиратель не замечает: пепел под нарами, везде чисто. "Революционера" вызывают, и я опять один. К вечеру распустил часть носка. Разлитыми заранее чернилами нацарапал записку, засунул ее в коробок и стал ждать темноты. Стемнело и я застучал в стену к соседям. Чтобы сосед с такой же кружкой у уха мог тебя слышать, а надзиратель - нет, свою кружку ставишь дном к стене и в саму кружку орешь, зажав ладонями щеки: "Держи коня!". Первый бросок коробка оказался неудачным. Коробок легий, и нитка запуталась, поэтому он пролетел мимо козырька и завис внизу, пока я его не вытащил. Засунул в коробок корку хлеба, на этот раз угодил точно в козырек к соседу. Лежу на пузе и жду рывка нитки, как поклева рыбы. Тюрьмы освещаются пржекторами, и появление любого постороннего предмета на фасаде тут же фиксируется лучем прожектора или тенью от него в этом отработанном тюремном театре. Этого я не знал и, как только почувствовал рывок, а это снизу багром дернули за нитку, дверь открылась, а я, наученный прежним опытом, вскочив навытяжку, встал на нарах. Надзиратель, определив во мне "особо опасного щелкопера", в нарушение инструкции решил проучить меня другим способом. Подвел меня к двери какой-то камеры, открыл ее и протолкнул внутрь. Я опешил. После моего одиночества -жуткая теснота. Человек шестьдесят - семьдесят. В камере, как и в лагере, мало новых событий, поэтому появление нового человека или этапа вызывает большой интерес. Когда надзиратель захлопнул за мной дверь, я огляделся и не увидел места, куда бы можно было приткнуться. Тут же полукугом возле меня расселись блатные и стали пристально меня разглядывать.Стоя у входа возле параши, я терялся под их взглядами и не понимал смысла такой демонстрации. Видимо, это было давно отработано. После изучения моего внешнего вида один из блатных спросил: "А ты, парень, не стиляга? Говорят теперь на воле стиляги появились". Они читали прессу, в том числе "Крокодил", где изображались стиляги в узких брюках и ботинках на толстой подошве в виде протекторов. На мне как раз были чешские полуботинки на толстой подошве. Просят - дай посмотреть ботинок. Снял дал. С первых нар он пошел дальше. Попросили второй, а то не все посмотрят. Снял и отдал второй, тоже рассматривают и ахают., а я стою в носках и думаю о дальнейшем развитии событий и оцениваю обстановку, думаю как вести себя в этой ситуации. Когда эти обезьяны на корточках повскакивали на верхние нары рассматривать мои башмаки, я присел на нижние нары с края, возле белеющих пяток. В отличии от прежних камер здесь была духота. Подскочил шустрик - спрашивает, что у меня в мешке. Ничего, говорю, посмотри. Раскрыл и ахнул - носки. Дай, говорит, отыграюсь - не то еще отдам! В карты там игра шла. Я носки дал. Через некоторое время он опять ко мне подскочил и на меня попер: "Ты пожалел, вот я и проиграл!". Тут из темноты первого яруса нар высунулись две руки, схватили его за горло и стали душить. Он начал вырываться и визжать. Дверь открылась и появились двое надзирателей. Визг прекратился и надзиратели ушли. "Душитель" оказался моим земляком и предложил мне место рядом с собой. Он все видел. Вынул кулечек с карамелью "подушечки" и стал меня угощать. Прямым земляком он мне не был, потому как мужик липецкий. Но одно время Липецкая область входила в Рязанскую. Вот он меня и признал. Каждый в таких условиях ищет близкого, если не по духу, то по месту рождения или по другому признаку, но только близкого. Вот такая "помощь" вернула мне и носки и полуботинки. Половина камеры заполнена цыганами. Говорили, это этапы по последнему (в жизни) указу Ворошилова, который велел направить их в Мирный, на добычу алмазов. Детей неизвестно куда дели, а мужские и женские этапы разделили. Они ничего не знали о судьбе друг друга и без конца писали жалобы. Тут-то я вспомнил как в "столыпине" отбивал чечетку цыган в начищенных сапогах и заявлял, что работать его не заставить. Барон, говорили, какой-то. Через несколько дней меня вызвали на этап ночью. Попрощались с земляком, которого везли на пересуд по поводу его дела о поджоге дома председателя сельсовета. Дом он не поджигал, но осужден был круто. Пожелал ему удачи в пресмотре дела, и расстались навсегда (так думали), но позже все-таки опять пришлось свидеться в лагере, где я писал ему жалобы на новый пересмотр дела. На всю жизнь запомнил его замечание, высказанное мне. К нам тогда приехала высокая комиссия по проверке состояния лагеря. С обычной развязностью начальники, опрашивая зеков на улице, шутя, любили тыкать пальцем в живот и задавать дежурный вопрос: "Ни за что сидишь?". Я разговаривал с одним из инспекторов и нападал на него. После разговора земляк в расстройстве выговорил мне. "Понимаю, ты его презираешь, но нельзя же с папироской в зубах разговаривать. Этим ты себя унижаешь, и на это со стороны смотреть обидно". Мне было стыдно выслушать эту правду.